arkaev писал(а):
Влад, посмотрите на какой перл я нарвался в начале темы!
готов подписаться под каждым словом.
а что изменилось за два года? или изменилось ваше отношение?
многое,
изменилось.
я ж тоже был космополитом...
до поры до времени...
диалектика, понимаешь.
моя позиция простая - родина скажет надо, я ессно - в военкомат...
потому как лучше один раз сдохнуть с чувством выполненного долга, чем, спасясь, потом до конца жизни бояться взглянуть в глаза тем, кто не сдрейфил и пошел на защиту.
ну а все богословские дискуссии - это одна теория. экзамен сдавать придется жизни.
ЗЫ Хотя, если пытаться найти какой-нибудь литературный образ, того, чем я буду на войне - это образ Фишера в рассказе "Журавлиный крик" Василя Быкова...
Цитата:
И тогда из сумеречной дали, в которой исчезала дорога, прорвался,
нарушив предутреннюю тишину, беспорядочный треск моторов. У Фишера
тревожно заныло в груди, ослабели руки. Настороженным взглядом впился он в
даль и почувствовал, что именно сейчас наступила минута, которая определит
весь смысл его жизни. Кое-как собрав воедино остатки душевных сил, он
привычно передернул затвор и уже не сводил близоруких глаз с затуманенной
далью дороги, на которой должны были показаться немцы. Или враг не спешил,
или так уже ослабело зрение, только он ничего не различал там, а мотоциклы
все продолжали трещать. Несколько минут передышки помогли Фишеру
справиться с волнением, и он с необычайной ясностью понял, что ему тут
придется туго. Но при таких обстоятельствах, когда все его действия в этом
поле были на виду у старшины, он, сам того не сознавая, хотел, чтобы
Карпенко наконец убедился, на что способен "ученый". Это не было
тщеславием новобранца или желанием отличиться - просто так нужно было
Фишеру. Видно, за эту мучительную ночь раздумий немудреная карпенковская
мерка солдатского достоинства стала в какой-то степени эталоном жизненной
годности и для Фишера.
И он ждал, от напряжения и внимания мелко стуча зубами и до боли
прижимая к плечу приклад винтовки. У мушки слегка колебался на ветру
какой-то высохший стебелек. От учащенного горячего дыхания у Фишера
запотевали стекла очков, но он боялся снять их, чтобы протереть. Он с
необыкновенной ясностью осознал сейчас свои обязанности и был полон
решимости выполнить их до конца.
А вообще ему было нелегко, и он старался подбодрить себя, успокоить
тем, что гении, творившие искусство вечного, - и Микеланджело, и Челлини,
и Верещагин, и Греков - в свое время брались за шпагу, мушкетон или
винтовку и шли в грохот батарей. Видно, борьба за право существования была
первичнее искусства, и ей, вероятно, суждено пережить его. Этот
неожиданный вывод слегка успокоил Фишера, и он почувствовал себя немного
сильнее.
Когда наконец из дымчатой завесы тумана вынырнули юркие приземистые
силуэты мотоциклов, Фишер уперся локтями в размякшую землю бруствера и
стал целиться. Но от долгого напряжения зрение его все мутнело, туман и
проклятая близорукость не давали возможности как следует видеть цель.
Фишер перевел дыхание, приложился еще раз и понял, что поразить
мотоциклистов у него немного шансов.
Это открытие было поистине ужасно, боец испугался, растерялся. А
мотоциклы тем временем, все набирая и набирая скорость и с каждой минутой
все увеличиваясь в тумане, быстро неслись по грязной дороге.
Не зная, что предпринять, чтобы остановить врагов, Фишер все же как-то
прицелился и выстрелил. Приклад сильно ударил ему в плечо, потянуло
горьковатым пороховым дымом, а мотоциклы как Ни в чем не бывало
приближались. После минутного оцепенения Фишер второпях перезарядил
винтовку и снова выстрелил. Потом еще и еще.
Выпустив всю обойму, он сощурил глаза и всмотрелся. Колонна
мотоциклистов по-прежнему неслась по дороге - никто не остановился, даже
не обернулся в ту сторону, где находился Фишер. Передний мотоцикл уже
приближался к березам, и бойцу нужно было либо удирать на переезд, либо
притаиться. Но тут перед ним с необычайной отчетливостью предстало
скуластое лицо Карпенко, и Фишер почти наяву услышал его обычный
пренебрежительный окрик: "Разиня!" Это опять ударило по самолюбию; не зная
еще, что сделает, Фишер впихнул в магазин новую обойму и направил винтовку
в сторону берез.
Это было самым верным и самым опасным из всего возможного при тех
обстоятельствах. За короткое время, пока боец, затаив дыхание, прижимался
к брустверу и вел, вел стволом за мотоциклом, ни одной ясной мысли не
появилось в его голове. Он окончательно выбросил тогда из своих ощущений и
жизнь, и искусство, и рассуждения о назначении своей личности - весь
огромный мир в ту минуту заслонил от него укоризненный злой взгляд
Карпенко да эта стремительная колонна мотоциклов.
Передняя машина, сдержанно покачиваясь из стороны в сторону, аккуратно
объезжала лужи и быстро приближалась к березам. Уже можно было рассмотреть
плечистого, неподвижного водителя в шинели и каске, казалось, он слился с
машиной; ниже, в коляске, важно сидел второй немец, на нем высоко торчала
фуражка и темнел черный ворот шинели. Фишер не думал тогда, что его самого
могут убить раньше, чем он успеет выстрелить. Он не старался спрятаться в
окопе и продолжал целиться в передний мотоцикл. Когда мотоциклист
поравнялся с березами, Фишер выстрелил. Сидевший в коляске сразу дернулся
на сиденье, обеими руками схватился за грудь и размашисто стукнулся лбом о
железо коляски. Каким-то обостренным, неестественным слухом Фишер услышал
в рокоте моторов тот звук, и тотчас же оглушительный грохот острой болью
расколол ему голову. Боец выпустил из рук винтовку и, обрушивая руками
мокрую землю, сполз на дно окопа.
Какое-то время Фишер еще был жив, но уже не чувствовал ничего, не
видел, как бросились немцы к убитому им офицеру, как бережно уложили его,
окровавленного, в коляску. Не видел Фишер того, как двое или трое немцев,
шаркая по стерне сапогами, подбежали к окопчику и разрядили в него,
полуживого Фишера, свои автоматы.