Текущее время: Чт мар 28, 2024 3:00 pm

Часовой пояс: UTC + 3 часа




Начать новую тему Ответить на тему  [ Сообщений: 57 ]  На страницу Пред.  1, 2, 3, 4  След.
Автор Сообщение
 Заголовок сообщения: Re: Притчи
СообщениеДобавлено: Сб ноя 27, 2010 9:19 pm 

Зарегистрирован: Вс дек 18, 2005 2:00 pm
Сообщения: 450
Откуда: Урал
Шельма писал(а):
Мне эта притча напомнила,как СИ иногда проповедуют, ну и я в том числе бывало так же... :mrgreen: :yes: :oops:

:app:


Вернуться к началу
 Профиль  
 
 Заголовок сообщения: Re: Притчи
СообщениеДобавлено: Чт дек 02, 2010 9:16 pm 
Аватара пользователя

Зарегистрирован: Вс ноя 14, 2010 11:15 am
Сообщения: 46
Шельма писал(а):
Небольшая разница
Один восточный властелин увидел сон – будто у него выпали один за другим все зубы. В сильном волнении он призвал к себе толкователя снов. Тот выслушал его озабочено и сказал: «Повелитель, я должен сообщить тебе печальную весть. Ты потеряешь одного за другим всех своих близких». Эти слова вызвали гнев властелина. Он велел бросить несчастного в тюрьму и призвать другого толкователя, который, выслушав сон, сказал: «Я счастлив сообщить тебе радостную весть! Ты проживёшь долгую жизнь и переживёшь всех своих родных». Властелин был обрадован и щедро наградил предсказателя. Придворные удивились. «Ведь ты сказал ему то же самое, что и твой предшественник, так почему же он был наказан, а ты вознаграждён?» - спрашивали они. На что последовал ответ: «Всё зависит от того, как сказать то, что сказано».

:app: :app: :app: :app: :app:
Поучительно! Пишите еще!


Вернуться к началу
 Профиль  
 
 Заголовок сообщения: Re: Притчи
СообщениеДобавлено: Вс янв 09, 2011 9:49 am 

Зарегистрирован: Вс дек 18, 2005 2:00 pm
Сообщения: 450
Откуда: Урал
Перенесите пожалуйста эту тему сюда viewtopic.php?f=43&t=7896 или по крайней мере мои посты. А то когда размещал не нашел нужную тему и разместил здесь, но раздел Юмор не совсем подходит.


Вернуться к началу
 Профиль  
 
 Заголовок сообщения: Re: Притчи
СообщениеДобавлено: Пн июн 25, 2012 5:39 pm 

Зарегистрирован: Вс июн 24, 2012 2:01 pm
Сообщения: 2
Аффоризм:

Зачем стараться выделяться специально, если можно просто изменить себя так, что бы другие тебя выделяли?


Вернуться к началу
 Профиль  
 
 Заголовок сообщения: Re: Притчи
СообщениеДобавлено: Ср дек 16, 2015 6:59 pm 

Зарегистрирован: Пт июн 15, 2012 12:25 pm
Сообщения: 5721
Откуда: Луганщина
В пыли верблюд араба-степняка
Нёс на себе огромных два мешка.
Хозяин дюжий сам поверх всего
Уселся на верблюда своего.
Спросил араба некий пешеход,
Откуда он, куда и что везёт.
Ответил: «У меня в мешке одном —
Пшеница и степной песок — в другом».
«Спаси Аллах, зачем тебе песок?»
«Для равновесия», — сказал ездок.
А пешеход: «Избавься от песка
Рассыпь свою пшеницу в два мешка.
Тогда верблюду ношу облегчишь —
Ты и дорогу вдвое сократишь».
Араб сказал: «Ты — истинный мудрец,
А я-то — недогадливый глупец…
Что ж ты — умом великим одарён —
Плетёшься гол, и пеш, и изнурён?
Но мой верблюд ещё не стар и дюж.
Я подвезу тебя, достойный муж!
Беседой сократим мы дальний путь.
Поведай о себе мне что-нибудь.
По твоему великому уму —
Ты царь иль друг халифу самому?»
А тот: «Не ходят в рубищах цари.
Ты на мои лохмотья посмотри».
Араб: «А сколько у тебя голов
Коней, овец, верблюдов и коров?» —
«Нет ничего». — «Меня не проведёшь.
Ты, вижу я, заморский торг ведёшь.
О, друг, скажи мне, истину любя,
Где на базаре лавка у тебя?»
«Нет лавки у меня», — ответил тот.
«Ну, значит, из богатых ты господ.
Ты даром сеешь мудрости зерно.
Тебе величье знания дано.
Я слышал: в злато превращает медь
Сумевший эликсиром овладеть».
Ответил тот: «Клянусь Аллахом — нет!
Я — странник, изнурённый в бездне бед.
Подобные мне странники бредут
Туда, где корку хлеба им дадут.
А мудрость награждается моя
Лишь горечью и мукой бытия».
Араб ответил: «Прочь уйди скорей,
Прочь со злосчастной Мудростью своей,
Чтоб тень тебя постигнувшего зла
Проказой на меня не перешла.
Ты на восход пойдёшь, я — на закат,
Вперёд пойдёшь — я поверну назад.
Пшеница пусть лежит в мешке одном,
Песок останется в мешке другом.
Твои никчёмны знанья, лжемудрец.
Пусть буду я, по-твоему, глупец, —
Благословенна глупость, коль она
На благо от Аллаха мне дана!»

Как от песка, от мудрости пустой
Избавься, чтоб разделаться с бедой.

Источник: http://pritchi.ru/id_7341

_________________
"Чрез меру трудного для тебя не ищи, и, что свыше сил твоих, того не испытывай. Что заповедано тебе, о том размышляй; ибо не нужно тебе, что сокрыто.... ибо многих ввели в заблуждение их предположения, и лукавые мечты поколебали ум их"


Вернуться к началу
 Профиль  
 
 Заголовок сообщения: Re: Притчи
СообщениеДобавлено: Ср дек 16, 2015 7:00 pm 

Зарегистрирован: Пт июн 15, 2012 12:25 pm
Сообщения: 5721
Откуда: Луганщина
Из Индии недавно приведён,
В сарае тёмном был поставлен слон,
Но тот, кто деньги сторожу платил,
В загон к слону в потёмках заходил.
А в темноте, не видя ничего,
Руками люди шарили его.
Слонов здесь не бывало до сих пор.
И вот пошёл средь любопытных спор.
Один, коснувшись хобота рукой:
«Слон сходен с водосточною трубой!»
Другой, пощупав ухо, молвил: «Врёшь,
На опахало этот зверь похож!»
Потрогал третий ногу у слона,
Сказал: «Он вроде толстого бревна».
Четвёртый, спину гладя: «Спор пустой —
Бревно, труба, он просто схож с тахтой».
Все представляли это существо
По-разному, не видевши его.
Их мненья — несуразны, неверны —
Неведением были рождены.
А были б с ними свечи — при свечах,
И разногласья б не было в речах.

Источник: http://pritchi.ru/id_376

_________________
"Чрез меру трудного для тебя не ищи, и, что свыше сил твоих, того не испытывай. Что заповедано тебе, о том размышляй; ибо не нужно тебе, что сокрыто.... ибо многих ввели в заблуждение их предположения, и лукавые мечты поколебали ум их"


Вернуться к началу
 Профиль  
 
 Заголовок сообщения: Re: Притчи
СообщениеДобавлено: Чт дек 17, 2015 4:43 pm 

Зарегистрирован: Пт июн 15, 2012 12:25 pm
Сообщения: 5721
Откуда: Луганщина
"Первый раз на эстраде"

"Основные качества моего характера с самого детства - застенчивость и любовь к музыке. С них все и началось. Правда, в застенчивость мою теперь уже никто не верит. И сам я иногда начинаю сомневаться, имею ли я основания делать подобную декларацию.

Но если бы я ошибался - не было бы никакого рассказа. Ибо еще в Тбилиси, будучи школьником, я самому себе постеснялся сознаться в том, что больше всего на свете люблю музыку. Постеснялся сознаться в этом родителям, не сказал им, что не хочу идти в университет, а хочу в консерваторию, и в результате этих умолчаний угодил прямо на историко-филологический факультет Ленинградского университета. Ленинград, же - это вы знаете сами - один из музыкальнейших городов в мире. И, естественно, получилось так, что, посещая университетские лекции и слушая предметы филологические, я душу свою посвятил музыке. Стал бегать на оркестровые репетиции и концерты в зал Ленинградской филармонии, зайцем проходил в классы консерватории, накупил себе музыкальной литературы, повел дружбу с музыкантами. И некоторые дисциплины превзошел, а иные не превзошел - уже трудно было развить беглость пальцев.
Но в тайных мечтах мерещилось мне красное возвышение перед дирижерским пюпитром в филармоническом зале. Казалось, это - самое счастливое на земле место. И что стоит только подняться на эту ступеньку, повернуться к залу спиной и взять в руку дирижерскую палочку - и вся жизнь станет ясной вперед и назад.

У меня не было никаких оснований так далеко и так дерзко зарываться в своих мечтаниях. Я учился все-таки не в консерватории, а в университете. К тому же застенчивость моя не проходила. И когда я сдавал экзамены и возле меня сидели праздные в этот момент студенты, которые пришли не сдавать, а послушать, как отвечают другие (в наше время можно было присутствовать на экзаменах в продолжение всей сессии и при хорошей памяти сдать предмет "с голоса", не открывая книги), как только я понимал, что я говорю, а они пришли слушать, как только осознавал их в ранге аудитории, а себя в качестве выступающего, тотчас терялась связь между мозгом и языком. И язык, не управляемый мозгом, начинал выговаривать такое, о чем я лично не имел ни малейшего представления. Случалось, я даже замирал от неожиданности и удивления - такие необыкновенные ответы выводил этот проклятый - то, чего я никогда не знал и не слышал. С тех пор я понял, что, кроме других полезных функций своих, мозг выполняет еще одну и притом очень важную - служит для языка тормозом.

Между тем время шло, я окончил университет. Выдали мне литературный диплом. И я поступил в Госиздат - секретарем редакция детских журналов "Еж" и "Чиж". Были и Ленинграде такие весьма увлекательные журналы. Жизнь моя заметно переменилась. По утрам я уже не сидел в филармонии и в консерваторию не ходил. А находился при должности: выписывал гонорарные ведомости, читал корректуры, беседовал с авторами, которым следовало вернуть непошедшую рукопись. Но по вечерам был свободен, предоставлен самому себе и изображал любовь к музыке всеми доступными мне средствами.
А тем временем, совершенно от меня независимо (потому что я к этому не готовился), так получалось, что, бывая в гостях, я передавал свои впечатления о людях не только в третьем, но и в первом лице. Уже произносил от их лица целые монологи. Уже принимал на себя их образы. Подражал их голосам, жестам, мимике, походке, артикуляции. Уже вкладывал в их уста речи, каких они никогда, может быть, не произносили, но могли бы произнести. И стремился к тому, чтобы эти речи передавали их характеры и манеры лучше, чем те, которые они произносили в действительности. Поэтому, когда заходила речь обо мне, говорили: "Это тот, который "изображает"..."

И вот однажды, едучи в один музыкальный дом, где должны были на двух роялях играть какую-то новую симфонию, я повстречался в трамвае с известным всему Ленинграду Иваном Ивановичем Соллертинским. Это был талантливейший, в ту пору совсем молодой ученый-музыковед, критик, публицист, выдающийся филолог, театровед, историк и теоретик балета, блистательный лектор, человек феноменальный по образованности, по уму, острословию, памяти - профессор консерватории, преподававший, кроме того, и в Театральном институте, и в Хореографическом училище, и в Институте истории искусств, где, между прочим, на словесном отделении он читал курсы логики и психологии, а другое отделение посещал как студент. А получая положенную ему преподавательскую зарплату, в финансовой ведомости расписывался иногда как бы ошибкою по-японски, по-арабски или по-гречески: невинная шутка человека, знавшего двадцать шесть иностранных языков и сто диалектов!

Память у него была просто непостижимая. Если перед ним открывали книгу, которой он никогда до этого не читал и даже видеть не мог,- он, мельком взглянув на страницы, бегло перелистав их, возвращал, говоря: "Проверь". И какую бы страницу ему ни назвали, - произносил наизусть! Ну, если и ошибался порою, то в мелочах. Не удивительно, что он любил викторины, из которых всегда выходил победителем.

- Напомни, пожалуйста, - говорил он с быстротой пулемета голосом несколько хрипловатым и ломким, преувеличенно четко артикулируя, - напомни, если тебе нетрудно, что напечатано внизу двести двенадцатой страницы второго тома собрания сочинений Николая Васильевича Гоголя и последнем издании ОГИЗа?

- Ты что, смеешься, Иван Иванович? - отвечали ему.- Кто может с тобой тягаться? Впрочем, сомнительно, чтобы ты сам знал наизусть страницы во всех томах Гоголя. Двести двенадцатую во втором томе ты, может быть, помнишь. Но уж в третьем томе двести двенадцатую тоже, наверно, не назовешь?!

- Прости меня! - выпаливал Иван Иванович. - Одну минуту... Как раз!.. Да-да!.. Вот точный текст: "Хвала вам, художник, виват, Андрей Петрович (рецензент, как видимо, любил фами...
- Прости, Иван Иванович. А что такое "фами"?

- "Фами", - отвечал он небрежно, как будто это было в порядке вещей,- "фами" - это первая половина слова "фамильярность". Только "льярность" идет уже на двести тринадцатой!
Те, кто любит и знает искусство, помнят Соллертинского и будут помнить его всегда - я уже не говорю о его друзьях, говорю о читателях! Без него нельзя представить себе художественную жизнь Ленинграда 20-х - начала 40-х годов и особенно филармонию, с которой он связал свое имя и свой талант и где проработал пятнадцать лет. Начав с должности лектора, он стал консультантом, потом заведовал репертуаром и, наконец, был назначен художественным руководителем этого великолепного учреждения, которое в высокой степени обязано Соллертинскому, ибо он воспитывал вкус публики ко всему новому и прекрасному, направлял репертуар филармонии, самолично чуть ли не две тысячи раз произнес вступительные слова перед концертами - в зале филармонии и на предприятиях, куда выезжал вместе с оркестром.

Его слышали все, кто бывал в филармонии. Он был красноречив, увлекателен, выступление его были доступны и производили огромное впечатление своей остротою и новизной. Слышал его и я. И даже знаком был. Но, верно, ни разу не произнес при нем ни одной фразы. Куда мне было открывать рот! Это же был знаменитый И.И.Соллертинский. А я был никто. Завидев его на улице, я задолго до сближения сдергивал кепку, раскланивался еще издали, улыбался, откашливался - и мечтал поговорить и робел.
И вдруг здесь, в трамвае, я узнаю, что мы едем к общим знакомым, и Соллертинский, человек необычайно доброжелательный, свободный в общении и весьма экспансивный, завел беседу со мной, как со старым приятелем.

- Видите ли, дорогой друг,- быстро заговорил он, называя меня по имени-отчеству, отчего я вовсе потерял разум,- я мало знаю вас лично, но у нас много общих друзей, которые помогли мне воссоздать ваш синкретический портрет. Сознаюсь: он производит довольно необычное впечатление. Первое, что о вас говорят,- это, конечно, о вашей странной способности изображать ваших добрых знакомых. Причем, говорят, вы понабрались такой храбрости и даже наглости, что изображаете их чуть ли не им же в лицо, причем проявляете чудеса находчивости. Так, недавно в одном доме вы изображали нашего известного писателя, который, как водится, в этот момент отсутствовал. Все смеялись, поскольку это было наблюдательно и крайне похоже, а речи, которые вы вкладывали в уста отсутствующего, ни в коем случае не делали чести его уму. И в этот момент открылась дверь, и неожиданно для всех он вошел собственной своею персоной. И все растерялись... кроме вас! Вы же весьма ловко присобачили какое-то медоточивое славословие к весьма резкому сатирическому портрету, так, что ничего не подозревавший писатель от удовольствия массировал ладонью область желудка, а все остальные удивлялись и пожимали плечами, не в силах понять, как можно так быстро оценить обстановку и так ловко к ней приспособиться. Это ваше весьма ценное качество - способность импровизировать и находить общий язык с аудиторией - мы обозначим литерой "А". Буквой "Бэ" отметим тот факт, что вы окончили университет и, как говорится, у вас имеется некоторое образование; "Це" - это то, что вы долгие годы посещаете филармонию и у вас много музыки на слуху; и, наконец, "Дэ" - это то, что ваш язык подвешен, как балаболка! Все это утверждает меня в мысли привлечь вас к нам в филармонию на работу, на должность второго лектора, вернее, лектора-практиканта. Вы поймете сейчас, почему. Как главный лектор я имею право держать помощника (ибо не могу же один обслужить своим языком решительно все аудитории). И у меня в настоящее время помощник есть - это молодой человек, который, как выяснилось, дурно знает предмет и еще хуже говорит о нем. Основное занятие этого молодца в то время, когда он произносит свое десятиминутное слово перед концертом, заключается в судорожных попытках оторвать на пиджаке пуговицу. Как только он ее оторвет, у нас появится формальный повод его уволить. И я хотел бы взять вас на его место. Не удивляйтесь, пожалуйста! Дело в том, что у нас слишком любят читать по бумажке и слишком не любят говорить в свободной манере, импровизируя перед публикой, общаясь с ней, находя с ней контакт. Между тем лектор, а тем более лектор, выступающий с эстрады нашего зала, должен знать ораторские приемы и являть образец убеждающего и красноречивого слова. Что же касается нынешнего моего помощника, коего имел честь упомянуть, он пишет свое корявое сочинение заранее и, не имея возможности положить перед собою написанное, ибо перед ним нету кафедры, выучивает его наизусть и помещает между лобной костью и очень серым веществом своего мозга. От этого лицо его принимает выражение, несколько обращенное внутрь себя, когда, закатив глаза, он старается заглянуть под брови и в глазах его читается ужас: "Ах, ах! Что будет, если я забыл!" О том, что в ходе беседы лектор должен уметь перестроиться, напоминать ему бесполезно. Недавно был запланирован симфонический утренник для ленинградских школ, точнее, для первых классов "А" и первых классов "Б". Но по ошибке билеты попали в Академию наук, и вместо самых маленьких пришли наши дорогие Мафусаилы. Об этом мой помощник узнал минут за пять до концерта. И, не имея вашей способности учесть требования новой аудитории, он рассказал академикам и членам-корреспондентам, что скрипочка - это ящичек, на котором натянуты кишочки, а по ним водят волосиками, и они пищат... Почтенные старцы стонали от смеха, но это не совсем та реакция, которая нам нужна! С вашей способностью импровизировать бояться вам нечего. Вам надо только выйти на публику и поговорить с нею в живой и непринужденной манере. В текущем репертуаре вы ориентированы, наши добрые капельмейстеры, с которыми вы дружите, отзываются о вас в весьма лестных тонах,- этим делом вы должны овладеть с легкостью. Ну, не совсем получится в первый раз - получится во второй... Мне кажется, что с вашей помощью мне удастся доказать, что потрепаться - это не такое простое дело, как об этом принято думать.

Соглашайтесь, дорогой друг! Соглашайтесь! Право, это гораздо интереснее, чем проводить время в компании каких-то мелких зверушек - я забыл, как называются ваши журналы: кажется, "Окосевшая каракатица" и "Обалдевшая трясогузка"?.. Ах, простите, я забыл, что это мужчины - "Еж" и "Чиж"!.. Серьезно: переходите к нам! Неужели вы не сможете объяснить публике, чем отличается симфония от увертюры и на сюжет какого произведения написана "Шехеразада" Римского-Корсакова?

Что я мог ответить ему?.. Я представил себе Большой зал филармонии - эту эстраду, этот красный бархат, мраморные колонны, чуть не две тысячи слушателей!.. Нет, я понимал, что никогда в жизни не смогу выступить с такой эстрады перед такой аудиторией! И, конечно, надо было сказать Соллертинскому, что никаких вступительных слов перед симфоническими концертами я произносить не могу. Надо было сказать, что он ошибается... Но сказать Соллертинскому, что он в заблуждении? Возразить?.. Да я бы умер скорее!.. И я подумал: предлагают тебе, дураку, поступить в филармонию. Потом как-нибудь выяснится, что произносить вступительные слова перед концертами ты не можешь. И пристроят тебя в библиотеку - будешь ты при нотах. Или пошлют тебя билеты распространять. А я так любил филармонию, что готов был пол подметать, так мечтал иметь хоть какое-нибудь причастие к этому замечательному учреждению. Я пробормотал что-то неопределенное, стал кланяться, благодарить, улыбался... Соллертинский воспринял эту восторженную признательность как согласие и обещал похлопотать. А я на следующий день сделал новый неверный шаг - подал заявление в редакцию "Ежа" и "Чижа" с просьбой уволить от занимаемой должности. Я понимал, что надо пойти к Соллертинскому и объясниться начистоту. Но для этого надо было набраться храбрости, произнести перед ним целую речь. И хотя я понимал, что потом будет хуже, но предпочитал, чтобы было хуже, только не сейчас, а потом. В "Еже" и "Чиже" ничего не слыхали о том, что я собираюсь стать музыкальным лектором, удивились, но от работы освободили. Я пришел домой, сел возле телефона и стал ожидать звонка Соллертинского. Так прошло... восемь месяцев! Я перебивался случайными работами, писал библиографические карточки по копейке за штуку, а Соллертинский все не звонил. По афишам было видно, что мой, так сказать, "предшественник" еще работает в филармонии и вакансии нет. Но, наконец, я узнал, что место освободилось, нажал на знакомых, они напомнили обо мне Соллертинскому. И он пригласил меня в филармонию и велел написать заявление. Мною написанное ему не понравилось, он его скомкал и выбросил, а своим быстрым, четким, необычайно красивым почерком написал от моего имени совершенно другое, в котором тонко было замечено, что, "имея некоторое музыкальное образование, между прочим, окончил Ленинградский университет по историко-филологическому факультету". Прямо в бумаге не было сказано, какое музыкальное образование я получил, но как бы и было отчасти сказано.

В первую секунду я усомнился, могу ли я подписать такую бумагу, но Иван Иванович, тут же предложив перейти с ним на "ты", быстро меня убедил.
- Важно, чтоб ты написал толковое заявление и поступил в филармонию,- горячо сказал он.- А тебе хочется написать дурацкое заявление и не поступить в филармонию! Учись формулировать мысли!

Я подмахнул этот текст и был зачислен в должность второго лектора с испытательным сроком в две недели.
Исполнились все мои мечты! Но я не был счастлив! Чем ближе становился день моего дебюта, тем я все более волновался. Дело дошло, наконец, до того, что пришлось обратиться к известному гипнотизеру, некоему Ивану Яковлевичу. Рассказывали, что он замечательно излечивает артистов от боязни пространства. Что будто бы один из Онегиных, страдая агарофобией, опасался упасть во время спектакля в оркестр, пятился назад и опрокидывал декорации, И только один раз беседовал с ним мудрый доктор, как на следующем спектакле партнеры уже держали Онегина за фалды, дабы он не сиганул в оркестр и, боже упаси, не убил бы кого, ибо нигде не хотел петь, кроме как за суфлерской будкой!

Я написал и вызубрил наизусть свое будущее десятиминутное слово - я должен был говорить о Первой, до-минорной, симфонии Танеева - и пошел к доктору. Коль скоро оп был в кабинете одни и составлял примерно половину аудитории, перед которой я способен был говорить не смущаясь, я сумел кое-как произнести этот текст. Говорил я очень коряво, все время, помню, запивался, забывал, повторял, извинялся, смеялся неизвестно чему, потирал руки. Но все-таки до конца добраться мне удалось - ведь я знал этот текст наизусть, как стишки. И доктор сказал, что в целом ему мое слово очень понравилось. Понравилось потому, что он понял, на какую тему я собрался говорить. Он не скрыл, что десятиминутный текст я произносил более получаса и внешне это выглядело очень непрезентабельно: я все время почесывался, облизывался, хохотал, кланялся и при этом отступал все время назад, так что он, доктор, должен был несколько раз возвращать меня из угла на исходную точку. Но больше всего его поразило, что, с трудом произнося заученные слова, я помогал себе какими-то странными движениями левой ноги -- тряс ею, вертел, потирал носком ботинка другую ногу, а то начинал стучать ногой в пол... Доктор сказал, что все это называется нервной распущенностью, что надо только следить за собой... Правда, есть и другие признаки, когда человек очень взволнован и устранить которые не в его власти.

- Горят уши,- сказал он,- сохнет во рту, на шее появляются пятна. Но ведь это же никому не мешает. Все поймут, что выступаете вы в первый раз, и охотно вам это волнение простят. Конечно, если я проведу с вами сеанс гипноза, вы будете выступать спокойнее, но зато еще больше будете волноваться перед вторым выступлением в уверенности, что сумеете преодолевать страх только под влиянием гипноза... Но... вы понимаете сами...

И он несколько поуспокоил меня.

Однако все это касалось формы моего выступления. А содержание беспокоило меня еще больше. Надо было получить одобрение Ивана Ивановича, ведь он был мой начальник, вдохновитель и поручитель. Но посоветоваться с ним все как-то не удавалось. Поймаю его в филармонии, говорю:
- Иван Иванович, ты не можешь послушать меня?

- Да, да, непременно, с большим интересом, но несколько позже того!
А чего же "того"? Когда уже афиши расклеены!

Наконец, я уловил его на хорах во время утренней репетиции и быстро произнес первые твердо выученные фразы будущего моего слова. Иван Иванович послушал с напряженной и недоумевающей улыбкой, перебил меня и торопливо заговорил:
- Великолепно! Грандиозно! Потрясающе! Высокохудожественно! Научно-популярно! И даже еще более того! Но, к сожалению, все это абсолютно никуда не годится... Ты придумал вступительное слово, смысл которого непонятен прежде всего самому тебе. Поэтому все эти рассуждения о ладах, секвенциях и модуляциях надобно выкинуть, а назавтра сочинять что-нибудь попроще и поумнее. Прежде всего ты должен ясно представлять себе: ты выйдешь на эстраду филармонии, и перед тобой будут сидеть представители различных контингентов нашего советского общества. С одной стороны будут сидеть академики, а с другой - госиздатовские клерки, подобные самому тебе. С той стороны тебя будут слушать рабочие гигантов-предприятий, рабочие, которые долгие годы посещают филармонию, знают музыку, отлично в ней разбираются, с другой - студенты первого курса консерватории, которые полагают, что они на музыке собаку съели, тогда как они только еще приступают к этой закуске. Всем этим лицам надо будет сообщить нечто такое, что всеми было бы понято в равной степени, независимо от их музыкальной подготовленности. И я думаю, что если ты пожелаешь для начала сообщить, что Танеев не представляет собою плод твоей раздраженной беллетристической фантазии, а в свое время, как и все люди, родился от отца с матерью и что это произошло в 1856 году, то уже сегодня могу заверить тебя, что завтра решительно все поймут тебя одинаково, а именно, что Сергей Иванович Танеев родился в тысяча восемьсот пятьдесят шестом году и, следовательно, не мог уже родиться ни в пятьдесят седьмом, ни в пятьдесят восьмом, ни в пятьдесят девятом, этсетера, и т.д., и т.п., и проч. Если в конце своего выступления ты пожелаешь сообщить, что Танеев не состоит членом Союза композиторов только по той причине, что отошел в лучший из миров еще в 1915 году, то это будет крайне с твоей стороны любезно. Таким образом, ты забил два столба. Теперь натягивай веревку и двигайся от начала к концу. Сообщи по пути, что Танеев не кастрюли паял, а в свое время писал музыку, в том числе ту самую симфонию, которую вы, почтенные граждане, сейчас услышите,- Первую, принадлежащую к лучшим творениям русской симфонической классики. Если же ты при этом сумеешь ввернуть, что Танеев был любимым учеником и ближайшим другом нашего прославленного Петра Ильича Чайковского, что лучшие страницы танеевской музыки в чем-то перекликаются с героикой бетховенских симфонических концепций, то это будет крайне полезно тебе. Думаю, по этой канве мог бы произнести слово любой идиот. И я не беспокоюсь, что ты не сможешь этого сказать!.. Но меня возмутило другоеЗачем ты выучил свой текст наизусть, когда тебя взяли затем, чтобы ты не учил наизусть! Это не по-товарищески я даже отчасти подловато. Нам нужна свободно льющаяся речь, живая, эмоциональная... Когда я увидел эти растаращенные глаза, сухой рот, из которого ничего не вылетает, кроме шумного дыхания, эти чудовищные облизывания, я понял, что мы совершили большую ошибку. Неужели ты не понимаешь, что в таком виде ты никому не нужен? От тебя ожидают той непосредственности, с какой ты рассказываешь свои опусы в редакциях и в салонах своих литературных друзей. Если ты думаешь, что тебя назначат назавтра ректором Ленинградской консерватории, то ты жестоко ошибся: место занято! И завтра ты будешь таким же дилетантом, каким являешься сегодня. Но нам нужен человек, умеющий говорить, как говорят наиболее ретивые слушатели в конце года на конференции, сообщая нам все, что им заблагорассудится. Мы постоянно получаем от них записки, что-де вы, профессионалы-музыковеды, выражаетесь слишком учено, пользуетесь специальной терминологией... Так вот вам, товарищи публика, получите вашего выдвиженца, Геракла Андроникова, который поговорит близким вам языком. И ты можешь улыбнуться, провести рукою по волосам, даже отчасти симулировать непосредственность и неопытность, развести руками, подыскивая подходящее слово. Это нисколько меня не пугает. А этот идиотский, прости меня, вид... механическое воспроизведение написанного... Уволь! Поди домой и придумай на завтра что-нибудь поумнее и поживее. А главное, обойдись без помощи пера!.. Ступай!.. Нет, задержись на минуту: знаешь, ты слишком много околачиваешься в филармонии, болтаешь с оркестрантами. Ты еще ничего не произвел, а уже начинают поговаривать, что ты бездельник... Ты должен быть очень краток и на праздные вопросы отвечать, прижимая к боку легкий портфель: "Простите, мне некогда, я готовлюсь к своему выступлению!" Ступай!.. Минуту еще: сегодня твой затылок много выразительнее твоей физиономии!.. Не забудь прийти завтра и выступить. Минут за пятнадцать до начала приди. Говори завтра свободно, коротко, остроумно, легко... Помни, что это нетрудно. Если так легче,- вспомни, как я говорю... Прощай!.. И успокойся: о Танееве ты знаешь гораздо больше, чем нужно для завтрашнего твоего опыта...

Была, наконец, еще одна причина для волнения - состояние моего гардероба. Кто-то сказал, что ладо выступать в лакированной обуви. А у меня ее не было! Я же не выступал никогда!.. Нет, говорят, неудобно. ЗаймитеИ я обратился к замечательному чтецу, старинному моему другу Антону Исааковичу Шварцу:
- Антон Исаакович, какая у вас нога?

- Я ношу сорок второй размер.

- И у меня сорок второй. Одолжите мне на один вечер ваши лакированные ботинки.

И он одолжил пару новых, ни разу еще не надеванных концертных ботинок с условием, что я переобуюсь сразу же после концерта - по улице в лаковой обуви не пойду - и назавтра верну ему: вечером у него концерт, а постоянные его ботинки в ремонте.

И вот настал день моего первого выступления. День, когда я не ел. Не пил. Не спал. Не лежал. Не сидел. Не стоял. Не ходил. И не бегал. А в немыслимой тоске с л о н я л с я... Хожу по квартире, стараюсь не думать о вечере - сердечная муть. Подумаешь - сердце вскакивает в глотку, и, кажется, кто-то жует его... Я так измучился, так исстрадался, что решил уходить в филармонию засветло: больше ждать я не мог. И мать, очевидно, хотела сказать мне что-то напутственное. Она позвала меня... Но у меня не было рассчитано сил, чтобы еще диспутировать с матерью. Услышав свое имя, и чуть не упал - так мне стало от него плохо... Я спросил:
- Почему ты так странно смотришь?

Мать удивилась:
- Никак я особенно не смотрю...

Я взял под мышку коробку с ботинками Шварца и отправился.

И вот впервые в жизни я вошел в филармонию не с главного хода, откуда пускают публику, а с "шестого" - артистического - подъезда. С подъезда, куда и иногда заходил, чтобы взять пропуск, оставленный знакомым дирижером. И уж, побывав там, в тот вечер находился в состоянии великой немоты и восторга от мысли, что приобщился...
Я пришел часа за два до концерта, когда никого еще не было, и вступил в слабо освещенную голубую гостиную - артистическую, устланную голубым пушистым ковром, уставленную голубой мебелью и украшенную огромными зеркалами в золотых рамах...

Я был один и не берусь объяснить, от кого я прятал ноги в носках под диван, пока обувался в ботинки Шварца. Но когда завязал тесемки и встал, выяснилось, что они мне впору только по длине. В ширину же они были такие узенькие, что ступни сложились в них лодочками. Я потерял устойчивость. При этом подошвы были у них не плоские, а какие-то полукруглые, скользкие, словно натертые специальной мастикой. Я и шага еще не ступил, а мне уже казалось, что я, как на лыжах, лечу с горы. Хватаясь за мебель, я попробовал пройтись, и тут выяснилось вдобавок, что они не гнутся в подъеме и надо ходить, высоко поднимая ноги, словно на них надеты серпы для лазания по телеграфным столбам...

Пока я учился ходить, гостиную наполнили музыканты. Кто строил скрипку, кто вытряхивал на ковер слюни из духовых. Ко мне стали обращаться с вопросами: на каком инструменте я играю, какое музыкальное заведение окончил, родственник мне Иван Иванович или по знакомству приткнул меня в филармонию?

Каждый новый взгляд, на меня обращенный, каждый вопрос погружали меня в еще не изведанные наукою пучины страха. Очень скоро мне стало казаться, что я выпил небольшой тазик новокаина: в груди и под ложечкой занемело, задеревенело, заледенело и, может быть, даже заиндевело. Во рту было так сухо, что язык шуршал, а верхняя губа каждый раз, когда я хотел вежливо улыбнуться, приклеивалась к совершенно сухим зубам так, что приходилось отклеивать пальцем.

Вдруг я увидел дирижера Александра Васильевича Гаука, под чьим управлением должны были играть в тот вечер Танеева. Гаук расхаживал по гостиной, выправлял крахмальные манжеты из рукавов фрака, округлял локти и встряхивал дирижерской палочкой, как термометром. И я услышал, как капризным тенорком он сказал: "Я сегодня что-то волнуюсь, черт побери!" И тоненьким смехом выкрикнул: "Э-хе-хей!"

Я подумал: "Гаук волнуется?.. А и-то что же не волнуюсь еще?" И тут меня стал пробирать озноб, который нельзя унять никакими шубами, ибо он исходит из недр потрясенной страхом души. По скулам стали кататься какие-то желваки... В это время ко мне быстро подошел Соллертинский.

- Ты что, испугался? Плюнь! Перестань сейчас же. Публика не ожидает этих конвульсий и не платила за них. А тебе это может принести ужасные неприятности! Если ты не перестанешь дрожать, я подумаю, что ты абсолютный пошляк! Чего ты боишься? Тебе же не на трубе играть и не на кларнете; язык - все-таки довольно надежный клапан, не подведет! Ну, скажем, тебе надо было бы играть скрипичный концерт Мендельсона, который помнят все в этом зале, и ты боялся бы сделать накладку,- это я мог бы понять. Но того, что ты собираешься сказать, не знает никто, не знаешь даже ты сам: как же они могут узнать, что ты сказал не то слово?.. Если бы я знал, что ты такой вдохновенный трус,- я не стал бы с тобою связываться! Возьми себя в руки - оркестранты смотрят!.. Ну уж раз ты перепугался, тогда тебе не надо говорить про Танеева. Ты еще, чего доброго, скажешь, что он сочинил все симфонии Мясковского, и мы не расхлебаем твое заявление в продолжение десятилетий. Гораздо вернее будет, если ты поимпровизируешь на темы предстоящего сезона. Воспользуйся тем, что сегодня мы открываем цикл абонементных концертов, и перечисли программы, которые будут исполнены в этом году. Назови наиболее интересные сочинения, назови фамилии исполнителей, а в заключение скажи: "Сегодня же мы исполняем одно из лучших произведений русской симфонической классики - Первую, до-минорную Танеева, которую вы услышите в исполнении оркестра под управлением Александра Гаука..." Можешь сказать "це-мольную" симфонию. Можешь сказать: "Первую". Можешь назвать ее до-минорной... Все это - на твое усмотрение... Я надеюсь, какие-нибудь программы застряли у тебя в голове, когда ты переписывал их почерком Акакия Акакиевича? Назови пять или шесть наиболее интересных программ, а в отношении других сделай вид: "Могу назвать, но не считаю нужным". Если же ты вспомнишь на публике все восемьдесят программ, то, несмотря на этот удивительный подвиг памяти, тебя из филармонии вышвырнут... Сегодня от тебя не многое требуется - показать, что ты способен связать два слова. О трех словах речи нет... Важно, чтобы можно было понять, как ты смотришься, как двигаешься... Со стороны содержания ты можешь быть совершенно спокоен. Что же касается техники выступления, то я не хотел тебя заранее волновать, но время уже пришло, поэтому прошу тебя выслушать. В музыкальном отношении акустика этого зала считается безупречной. Но для оратора она немножко трудна. Здесь нельзя сказать "к сожалению...". Здесь надо артикулировать очень отчетливо: "К.Со.Жа.Ле.Ни.Ю."Я несколько утрирую, но принцип таков - максимальная отчетливость. Второе - сила звука. Если тебя слышат в первом ряду - еще не значит, что тебя слышат в тридцать втором. Но если слышат в тридцать втором, то услышат и в первом. И в этом заключается принципиальная разница между первым и тридцать вторым рядом. Итак: говорить надо отчетливо и говорить громко. Иначе тебя вышвырнут... Еще совет: если слово твое будет продолжаться два или три часа и назавтра его напечатают все музыкальные журналы мира, - это тебя не спасет: тебя вышвырнут. Но если ты будешь говорить даже посредственно, но семь или восемь минут, - тебе зааплодируют из благодарности, что скоро кончил. Поэтому тебе выгодно говорить отчетливо, громко и коротко. Запомни еще, что ты должен подняться на дирижерскую подставку. Сделав шаг вперед, ты можешь упасть в зал. Шагнув назад, рискуешь опрокинуться в оркестр. Но если ты будешь торчать, как вбитый в подставку гвоздь,- тебя вышвырнут. Поэтому стой, но двигайся. Корпус должен находиться в движении. Жестикулируй, подыскивая слова, "экай" и "мекай" побольше, старайся показать, что ты готов броситься в бой за каждую произнесенную тобой фразу. Будь экспрессивен и непосредствен. Поменьше скованности. И, наконец, последнее. Новички начинают обычно разглядывать публику. Это плохо кончается. Не надо ее рассматривать. Пусть публика рассматривает тебя. Ты можешь забояться, смутиться. Поэтому выбери в тридцать втором ряду какое-нибудь милое лицо и расскажи ему, что у тебя накипело на душе про Танеева. Кажется, это все! Квалификационная комиссия уже удалилась, все относятся к тебе хорошо, даже наш директор, который не имеет чести знать тебя лично, спросил у меня: "О чем будет болтать ваш бодрячок?" Я уверен, что все будет отлично! Ну, ни пуха тебе ни пера!..
Он исчез. Я остался один за кулисами, не зная, с чего начать мое слово, чем кончить. В это время в гостиную быстро вошел инспектор оркестра, сказал: "Оркестр уже на местах". Я ответил ему без звука, одними губами: "Хорошо". "Ну, вы у меня новичок, давайте я вас провожу". Он взял меня рукою за талию. И я пошел на негнущихся деревянных ногах той дорогой, которая всю жизнь казалась мне дорогою к славе.


За кулисами филармонии - коридорчик, где стояли в тот вечер челеста, фисгармония, глокеншпиль, большой барабан тамтам, не употребляющиеся в симфонии Танеева. Кончился коридорчик, и мы повернули влево и вышли к эстраде. Я поравнялся с контрабасами. Я уже вступал и оркестр. И тут инспектор сделал то, чего я меньше всего ожидал: он что-то пробормотал - что именно, я не расслышал - и убрал с моей спины руку. А я так на нее опирался, что чуть не упал навзничь, и, падая, схватился за плечо контрабасиста. Сказал: "Извините!" - и въехал локтем в физиономию виолончелиста. Сказал: "Я нечаянно",- наскочил на скрипичный смычок, смахнул полон пиджака ноты с пюпитра... И по узенькой тропинке между скрипками и виолончелями, по которой, казалось мне, надо было не идти, а слегка побежать, чтоб взлететь на дирижерское возвышение, как это делали некоторые любимые Ленинградом заграничные дирижеры, я стал пробираться по этой тропинке, цепляясь, извиняясь, здороваясь, улыбаясь... А когда добрался, наконец, до дирижерского пульта, то выяснилось, что меня навестило несчастье нового рода: у меня не гнулись ноги в коленях. И я понимал, что если даже сумею втащить на подставку левую ногу, то на правом ботинке Антона Шварца улечу в первый ряд. Тогда я применил новую тактику: согнувшись, я рукой подбил правое колено, втянул правую йогу на площадку, потом повторил эту манипуляцию с левой ногой, распрямился..., окинул взглядом оркестр... Кто-то из оркестрантов сказал:


- Повернитесь к залу лицом!

Я повернулся - и обомлел. Зал филармонии, совершенно в ту пору ровный, без возвышений, без ступеней, зал, где я проводил чуть ли не каждый вечер в продолжение многих лет и пересидел во всех рядах на всех стульях,- в этот вечер зал уходил куда-то вверх, словно был приколочен к склону крутой горы. И хоры сыпались на меня и нависали над переносьем. Я не понял, что это объясняется тем, что я приподнят над ним метра на два и вижу его с новой точки. Я решил, что потерял перпендикуляр между собою и залом, и стал потихоньку его восстанавливать, все более и более отклоняясь назад, и восстанавливал до тех пор, покуда не отыскал руками за спиной дирижерский пульт и не улегся на него, отдуваясь, как жаба.
В зале еще шныряли по проходам, посылали знакомым приветы. У меня было минуты полторы или две, чтобы собраться и сообразить краткий план своего выступления. Но я уже не мог ни сообразить ничего, ни собраться, потому что в этот момент был весь как... отсиженная нога!..


Я ждал, пока успокоятся. И дождался. Все стало тихо. И все на меня устремилось. Памятуя совет Соллертинского, я вырвал глазом старуху из тридцать второго ряда, повитую рыжими косами,- мне показалось, что она улыбается мне. Решил, что буду рассказывать все именно ей. И, отворив рот, возопил: "Се.во.дыня мы оты.кры.ваеммм се.зоныыы Ле.нинградысыкой. го.сударственннной фи.ла.ры.монииии..." И почти одновременно услышал: "...адыской.астевеннной...мохониии..." И это эхо так меня оглушило, что я уже не мог понять, что я сказал, что говорю и что собираюсь сказать. Из разных углов ко мне прилетали некомплектные обрывки фраз, между которыми не было никакой связи. Я стал путаться, потерялся, кричал, как в лесу... Потом мне стало ужасно тепло и ужасно скучно. Мне стало казаться, что я давно уже кричу один и тот же текст. И стоя над залом, и видя зал, и обращаясь к залу, я где-то от себя влево, в воздухе, стал видеть сон. Мне стало грезиться, как три недели назад я в безмятежном состоянии духа еду на задней площадке трамвайного вагона, читаю журнал "Рабочий и театр" и дошел до статьи Соллертинского "Задачи предстоящего сезона филармонии". И вдруг этот журнал словно раскрылся передо мной в воздухе, и я, скашиваясь влево, довольно бойко стал произносить какие-то фразы, заимствуя их из этой статьи. И вдруг сообразил: сейчас в статье пойдет речь о любимых композиторах Соллертинского, которых не играют сегодня. Упоминать их не к чему: сегодня Танеев. И хотя я помнил, о чем шла речь в статье Соллертинского дальше,- связи с дальнейшим без этого отступления не было. Я еще ничего не успел придумать, а то, что было напечатано в первом абзаце, неожиданно кончилось. Я услышал какой-то странный звук - крик не на выдохе, а на вдохе, понял, что этот звук издал я, подумал: "Зачем я это сделал? Как бы меня не выгнали!" А потом услышал очень громкий свой голос:


- А се.во.ды.ня мы испол.няем Та.нее.ва. Пер.вую сим.фонию Танеева. Це-моль. До-минор. Первую симфонию Танеева. Это я к тому говорю, что це-моль - по-латыни. А до-минор... тоже по-латыни!


Подумал: "Господи, что это я такое болтаю!" И ничего больше не помню. Помню только, что зал вдруг взревел от хохота! А я не мог понять, что я такого сказал. Подошел к краю подставки и спросил: "А что случилось?" И тут снова раздался дружный, "кнопочный" хохот, как будто кто-то на кнопку нажал и выпустил струю хохота. После этого все для меня окинулось каким-то туманом. Помню еще: раздались четыре жидких хлопка, и я, поддерживая ноги руками, соскочил с дирижерской подставки и, приосанившись, стал делать взмывающие жесты руками - подымать оркестр для поклона, как это делают дирижеры, чтобы разделить с коллективом успех. Но оркестранты не встали, а как-то странно натопорщились. И в это время концертмейстер виолончелей стал настраивать свой инструмент. В этом я увидел величайшее к себе неуважение. Я еще на эстраде, а он уже подтягивает струны. Разве по отношению к Соллертинскому он мог бы позволить себе такое?


Я понял, что провалился, и так деморализовался от этого, что потерял дорогу домой. Бегаю среди инструментов и оркестрантов, путаюсь, и снова меня выносит к дирижерскому пульту. В зале валяются со смеху. В оркестре что-то шепчут, направляют куда-то, подталкивают. Наконец, с величайшим трудом, между флейтами и виолончелями, между четвертым и пятым контрабасами, я пробился в неположенном месте к красным занавескам, отбросил их, выскочил за кулисы и набежал на Александра Васильевича Гаука, который стоял и встряхивал дирижерской палочкой, словно градусником. Я сказал:


- Александр Васильевич! Я, кажется, так себе выступал?


- А я и не слушал, милый! Я сам чертовски волнуюсь, эхехехехей! Да нет, должно быть, неплохо: публика двадцать минут рыготала, только и не пойму, что вы там с Ванькой смешного придумали про Танеева? Как мне его теперь трактовать? Хе-хе-хе-хей!..


И он пошел дирижировать, а я воротился в голубую гостиную, даже и самомалейшей степени не понимая всех размеров свершившегося надо мною несчастья.
В это время в голубую гостиную не вошел и не вбежал, а я бы сказал, как-то странно впал Соллертинский. Хрипло спросил:


- Что ты наделал?


А я еще вопросы стал ему задавать:


- А что я наделал? Я, наверно, не очень складно говорил? Иван Иванович возмутился:


- Прости, кто позволил тебе относить то, что было, к разговорному жанру? Неужели ты не понимаешь, что произошло за эти двадцать минут?


- Иван Иванович, это же в первый раз...


- Да, но ни о каком втором разе не может быть никакой речи! Очевидно, ты действительно находился в обмороке, как об этом все и подумали.


Дрожащим голосом я сказал:


- Если бы я был в обмороке, то я бы, наверно, упал, а я пришел сюда своими ногами.


- Нет, нет... Все это не более, чем дурацкое жонглирование словами. Падение, которое произошло с тобой, гораздо хуже вульгарного падения туловища на пол. Если ты действительно ничего не помнишь,- позволь напомнить тебе некоторые эпизоды. В тот момент, когда инспектор подвел тебя к контрабасам, ты внезапно брыкнул его, а потом выбросил ножку вперед, как в балете, и кокетливо подбоченился. После этого потрепал контрабасиста по загривку - дескать: "Не бойсь, свой идет!"- и въехал локтем в физиономию виолончелиста. Желая показать, что получил известное воспитание, повернулся и крикнул: "Пардон!" И зацепился за скрипичный смычок. Тут произошел эпизод, который, как говорится, надо было "снять на кино". Ты отнимал смычок, а скрипач не давал смычок. Но ты сумел его вырвать, показал залу, что ты, дескать, сильнее любого скрипача в оркестре, отдал смычок, но при этом стряхнул ноты с пюпитра. И по узенькой тропинке между виолончелей и скрипок, по которой нужно было пройти, прижав рукой полу пиджака, чтобы не зацепляться, ты пошел какой-то развязной, меленькой и гаденькой походочкой. А когда добрался до дирижерского пульта, стал засучивать, штаны, словно лез в холодную воду. Наконец взгромоздился на подставку, тупо осмотрел зал, ухмыльнулся нахально и, покрутив головой, сказал: "Ну и ну!" После чего поворотился к залу спиной и стал переворачивать листы дирижерской партитуры так, что некоторые подумали, что ты продирижируешь симфонией, а Гаук скажет о ней заключительное слово. Наконец, тебе подсказали из оркестра, что недурно было бы повернуться к залу лицом. Но ты не хотел поворачиваться, а препирался с оркестрантами и при этом чистил ботинки о штаны - правый ботинок о левую ногу - и при этом говорил оркестрантам: "Все это мое дело - не ваше, когда захочу, тогда и повернусь". Наконец, ты повернулся. Но... лучше бы ты не поворачивался! Здесь вид твой стал окончательно гнусен и вовсе отвратителен. Ты покраснел, двумя трудовыми движениями скинул капли со лба в первый ряд и, всплеснув своими коротенькими ручками, закричал: "О господи!" И тут твоя левая нога стала выделывать какое-то непонятное движение. Ты стал ею трясти, вертеть, сучить, натирал сукно дирижерской подставки, подскакивал и плясал на самом краю этого крохотного пространства... Потом переменил йогу и откаблучил в обратном направлении, чем вызвал первую бурную реакцию зала. При этом ты корчился, пятился, скалился, кланялся... Публика вытягивала шеи, не в силах постигнуть, как тебе удалось удержаться на этой ограниченной территории. Но тут ты стал размахивать правой рукой. Размахивал, размахивал и много в том преуспел! Через некоторое время публика с замиранием сердца следила за твоей рукой, как за полетом под куполом цирка. Наиболее слабонервные зажмуривались: казалось, что рука твоя оторвется и полетит в зал. Когда же ты вдоволь насладился страданиями толпы, то завел руку за спину и очень ловко поймал себя кистью правой руки за локоть левой и притом рванул ее с такой силой, что над притихшим залом послышался хруст костей, и можно было подумать, что очень старый медведь жрет очень старого и, следовательно, очень вонючего козла. Наконец ты решил, что пришла пора и поговорить! Прежде всего ты стал кому-то лихо подмигивать в зал, намекая всем, что у тебя имеются с кем-то интимные отношения. Затем ты отворил рот и закричал: "Танеев родился от отца и матери!" Помолчал и прибавил: "Но это условно!" Потом сделал новое заявление: "Настоящими родителями Танеева являются Чайковский и Бетховен". Помолчал и добавил: "Это я говорю в переносном смысле". Потом, ты сказал: "Танеев родился в тысяча восемьсот пятьдесят шестом году, следовательно, не мог родиться ни в пятьдесят восьмом, ни и пятьдесят девятом, ни в шестидесятом. Ни в шестьдесят первом..." И так ты дошел до семьдесят четвертого года. Но ты ничего не сказал про пятьдесят седьмой год. И можно было подумать, что замечательный композитор рождался два года подряд и это был какой-то особый клинический случай... Наконец ты сказал: "К сожалению, Сергея Ивановича сегодня нету среди нас. И он не состоит членом Союза композиторов". И ты сделал при этом какое-то непонятное движение рукой так, что все обернулись к входным дверям, полагая, что перетрусивший Танеев ходил и фойе выпить стакан ситро и уже возвращается. Никто не понял, что ты говоришь о покойном классике русской музыки. Но тут ты заговорил о его творчестве. "Танеев не кастрюли паял,- сказал ты,- а создавал творения. И вот его лучшее детище, которое вы сейчас услышите". И ты несколько раз долбанул по лысине концертмейстера виолончелей, почтенного Илью Осиповича, так, что все и подумали, что это - любимое детище великого музыканта, впрочем, незаконное и посему носящее совершенно другую фамилию. Никто не понял, что ты говоришь о симфонии. Тогда ты решил уточнить и крикнул: "Сегодня мы играем Первую симфонию до-минор, це-моль! Первую, потому что у него были и другие, хотя Первую он написал сперва... Це-моль - это до-минор, а до-минор - це-моль. Это я говорю, чтобы перевести вам с латыни на латинский язык". Потом помолчал и крикнул: "Ах, что это, что это я болтаю? Как бы меня не выгнали!.." Тут публике стало дурно одновременно от радости и конфуза. При этом ты продолжал подскакивать. Я хотел выбежать на эстраду и воскликнуть: "Играйте аллегро виваче из "Лебединого озера" - "Испанский танец"..." Это единственно могло оправдать твои странные телодвижения и жесты. Хотел еще крикнуть: "Наш лектор родом с Кавказа! Он страдает тропической лихорадкой - у него начался припадок. Он бредит и не правомочен делать те заявления, которые делает от нашего имени". Но в этот момент ты кончил и не дал мне сделать тебе публичный отвод... Почему ты ничего не сказал мне? Не предупредил, что у тебя вместо языка какой-то обрубок? Что ты не можешь ни говорить, ни ходить, ни думать? Оказалось, что у тебя в башке торичеллиева пустота. Как при этом ты можешь рассказывать? Непостижимо! Ты страшно меня подвел. Не хочу иметь с тобой никакого дела! Я возмущен тобой!..
А в это время играли первую часть симфонии, которую я страшно любил. Потом вдруг слышу - снова появилась первая тема; она уже предвещает финал. Вот в зале зааплодировали, в гостиную вошел Гаук, очень довольный... Я стал озираться, чтобы куда-нибудь спрятаться. И не успел. Комнату наполнили музыканты, стали спрашивать: "Что с вами было?" Я хотел отвечать, но Соллертинский шепнул:


- Никогда не потакай праздному любопытству. От этих лиц ничего не зависит. Второе: наука еще не объяснила, что было с тобой. И в-третьих: мы еще не придумали, как сделать, чтобы тебя уволили по собственному желанию.


Что было потом, помню неясно. Знаю только, что возле меня сидит человек, которого до этого я видел, наверное, не больше двух раз, - известный ныне искусствовед Исаак Давидович Ганкман, коего числю с тех пор среди своих лучших друзей. Он похлопывает меня по плечу, говорит, что не я один, но и филармония виновата. Надо было прослушать сперва, а не так выпускать человека. И он подмигивал Соллертинскому. И Соллертинский уже смеялся и, желая утешить меня, говорил:


- Не надо так расстраиваться. Конечно, теоретически можно допустить, что бывает и хуже. Но ты должен гордиться тем, что покуда гаже ничего еще не бывало. Зал, в котором концертировали Михаил Глинка и Петр Чайковский, Гектор Берлиоз и Франц Лист,- этот зал не помнит подобного представления. Мне жаль не тебя. Жаль Госцирк - их лучшая программа прошла у нас. Мы уже отправили им телеграмму с выражением нашего соболезнования. Кроме того, я жалею директора. Он до сих пор сидит в зале. Он не может войти сюда: он за себя не ручается. Поэтому очистим помещение, поедем ко мне и разопьем бутылочку кахетинского, которую я припас на случай твоего триумфа. Если б я знал, что сегодня произойдет событие историческое, я бы заготовил цистерну горячительного напитка. Но, прости, у меня не хватило воображения!..


Ах, какой это был человек! Благородный. Добрый, Великодушный. Мы вышли втроем. Лил дождь. Мы пошли на Пушкинскую, где жил тогда Соллертинский. И там он рассказал эту историю за ночь раз десять, каждый раз прибавляя к ней множество новых подробностей. Я задыхался от смеха. Валялся на диване в изнеможении. Но к утру какая-то муть стала оседать в голове, я начал смекать, что мне-то особенно радоваться нечему, что это произошло со мной и, вероятно, отразится на всей моей жизни, повернет ее ход и мне уже не иметь дела с музыкой (как потом и случилось!). Наверно, к утру лицо мое уже ничего не могло выражать, кроме тупого отчаянии. Но туловище все еще продолжало колыхаться от смеха.

Проснулся я дома, у себя на диване. В комнате было светло.


Услышав в соседней чьи-то шаги, я позвал:


- Ма-ать!


Мать вошла. Я сказал:


- Дело в том, что я вчера провалился. И у меня просьба: на эту тему, если можно, не разговаривать со мной.

Мать спокойно ответила:


- Может быть, ты и провалился,- этого я не знаю. Только уж это было не вчера, а позавчера...


- Почему же позавчера?


- Потому что ты домой пришел очень поздно, тебя целый день вчера будили, спрашивали, когда и куда тебе надо идти. Ты говорил, что тебе больше никуда никогда ходить не придется. Просил оставить тебя в покое...


Я подпер голову кулаком, перевел взгляд на ковер... Раскисшие, разлезшиеся, серо-белые, с мышиными хвостиками вместо шнурков стояли возле дивана бывшие лакированные ботинки Антона Шварца!.. Но мысль о том, что Шварц вчера выступал босой, привела меня в такое отчаяние, что я заплакал.


Мать спросила:


- Неужели ты думаешь помочь делу тем, что будешь лежать в постели и плакать?


Я прохрипел:


- Да вовсе я не от этого плачу!.. Мне... Шварца жалко!


А на другой день меня с шумом уволили из филармонии.


Но - странное дело!- с тех пор я никогда уже так не боялся. И впоследствии почти полностью преодолел страх.

ПОСЛЕСЛОВИЕ


Стыд меня мучил, но через несколько дней я все же пошел в филармонию. На концерт. В фойе, в кругу молодых хохочущих композиторов, я увидел Ивана Ивановича, который что-то рассказывал им, как всегда пулеметно и остроумно. Заметив меня, он извинился и, подойдя, положил мне на плечо руку.
- Поскольку на Танеева расчеты плохи,- он хохотнул,- мне хотелось бы знать, что ты жуешь? У тебя ж нет работы!
Я пробормотал что-то невнятное.
- Я говорил о тебе на радио,- сказал Соллертинский,- Там тебе будут заказывать небольшие музыкальные конферансы. Вот возьми, передай Вере Францевне Коукаль...
И вручил мне заранее заготовленную записку.
"Дорогая Вера ФранцевнаНаправляю к Вам Геракла Андроникова, о коем уже говорил. Этот юный почитатель серьезной музыки, обладающий недюжинными познаниями, вступил в единоборство с нашей аудиторией и повержен. Тем не менее он надеется на реванш, в я совершенно уверен, что это в его возможностях, ибо наш дорогой Геракл за один вечер составил себе легендарное имя и мог бы поспорить с великим героем древности. Если тот удушал змей, разрывал пасть Немейского льва, чистил Авгиевы конюшни и осуществил двенадцать выдающихся подвигов, то наш ленинградский герой, совершив новый подвиг, совершенно затмил образ своего знаменитого тезки. Он разрушил вековые основы, на которых покоилась Ленинградская филармония, а сам провалился так глубоко, что мы никак не можем вытащить его на поверхность. Только Вы способны помочь ему, если дадите ему комментировать музыкальные передачи при условии, что между ним и аудиторией встанут директор, редактор и диктор. И. Соллертинский".
В Радиокомитете работу мне дали, но каждый раз, когда я там появлялся, все улыбались. О, я хорошо понимал причины этой веселости!
Вскоре, расставшись с музыкальным вещанием, я стал заниматься литературой.
Прошло время. Я переехал в Москву, начал выступать со своими рассказами перед публикой.
Выступления эти давались легко: ведь тут говорил не я, а мои герои. Второй раз провалиться мне не пришлось.
Минуло еще несколько лет. И вот один из солидных московских журналов решил посвятить моим устным рассказам обстоятельную статью. Писать ее захотел известный и очень талантливый критик Владимир Борисович Александров. Но познакомиться с моими рассказами редколлегия могла только в моем исполнении, поскольку я их не пишу, а передаю на память и каждый раз несколько по-другому. Решили позвать меня на заседание редакционной коллегии. И я несколько часов исполнял перед нею мой тогдашний репертуар. Смеялись. Потом Александров спросил:
- До того, как вы вышли впервые на эстраду со своими рассказами, вы когда-нибудь выступали публично?
Ах, зачем он задал мне этот вопрос! Он отнял у меня радость жизни. Дрожащим голосом, оправдываясь, стыдясь, я стал рассказывать эту историю. Никто не улыбнулся. Да и нечему было.
- История грустная,- сказал Александров.- Простите, что вызвал вас на это воспоминание.
Это было зимою 1940/41 года.
Наступила весна. Вышел журнал. И я с величайшим удивлением узнал из долгожданной статьи, что лучший из рассказов Андроникова - о том, как он провалился.
Я пришел и ужас! Такого рассказа у меня не было. Я просто вспоминал тогда подробности своего несчастья.
Но журнал-то прочел не один я. Прочли и те, кто ходил на мои концерты. И вот несколько дней спустя в Коммунистической аудитории МГУ мне подали на эстраду записку: "Расскажите, как вы в первый раз выступали с эстрады".
Я спрятал записку в карман и собрался уже объявить что-то другое, когда какой-то пожилой человек прямо с места спросил:
- Что вы убрали в карман? Что там написано? Я сказал:
- Меня просят исполнить рассказ, а у меня нет такого.
- Какой рассказ?
- О том, как я в первый раз выступал на эстраде.
- Простите, такой рассказ есть: Александров пишет о нем.
И вдруг весь зал начал требовать:
- Пер-вый раз на эст-ра-де!
Что было делать? Оставалось либо уйти, либо исполнить требование. Но как? Оправдываться? Вызывать жалость? Стыдиться? Сетовать на судьбу? Нет, я решил рассказать эту историю весело, взглянув на нее другими глазами. И в ту же минуту начал, как и сейчас начинаю: "Основные качества моего характера с самого детства - застенчивость и любовь к музыке. С них все и началось..."
Рассказ сложился под хохот аудитории. Рассказывал я так, как и теперь рассказываю, как рассказывал с небольшими отклонениями все тридцать лет. И все же после концерта оставалась горечь в душе. Успокоился я только в тот вечер, когда исполнил этот рассказ в Ленинграде с эстрады того самого Большого белоколонного зала, на которой я тогда провалился. И слушала меня ленинградская публика, в том числе постаревшие оркестранты, которые в тот злополучный вечер играли Танеева...
Недавно впервые попробовал записать эту историю - посмотреть, как она выглядит на бумаге.
Записал.
И принес ее в "Юность".

_________________
"Чрез меру трудного для тебя не ищи, и, что свыше сил твоих, того не испытывай. Что заповедано тебе, о том размышляй; ибо не нужно тебе, что сокрыто.... ибо многих ввели в заблуждение их предположения, и лукавые мечты поколебали ум их"


Последний раз редактировалось стефан Чт дек 17, 2015 7:28 pm, всего редактировалось 1 раз.

Вернуться к началу
 Профиль  
 
 Заголовок сообщения: Re: Притчи
СообщениеДобавлено: Чт дек 17, 2015 4:46 pm 
Аватара пользователя

Зарегистрирован: Вс авг 24, 2008 9:02 pm
Сообщения: 6845
Откуда: НОВОРОССИЯ
Ой, это же Ираклий Андронников!!! У меня его книга есть с этой главой! Мы недавно с Владом читали - угорали просто!

_________________
"Будь готов принять то, что дано тебе испытать" Ф.Герберт "Дюна"


Вернуться к началу
 Профиль  
 
 Заголовок сообщения: Re: Притчи
СообщениеДобавлено: Чт дек 17, 2015 7:20 pm 

Зарегистрирован: Пт июн 15, 2012 12:25 pm
Сообщения: 5721
Откуда: Луганщина
Все угорают у кого воображение есть. Добрый юмор. И мастер-класс для занимающихся публичными выступлениями.

_________________
"Чрез меру трудного для тебя не ищи, и, что свыше сил твоих, того не испытывай. Что заповедано тебе, о том размышляй; ибо не нужно тебе, что сокрыто.... ибо многих ввели в заблуждение их предположения, и лукавые мечты поколебали ум их"


Вернуться к началу
 Профиль  
 
 Заголовок сообщения: Re: Притчи
СообщениеДобавлено: Чт дек 17, 2015 7:46 pm 

Зарегистрирован: Пт июн 15, 2012 12:25 pm
Сообщения: 5721
Откуда: Луганщина
А теперь немного злого, но полезного.

"Из миллиардов людей, населяющих нашу грешную землю, я — один из немногих, кто побывал в настоящем коммунизме и, слава Богу, вернулся оттуда целым и невредимым.

А дело было так. На губе во время утреннего развода ефрейтор Алексеев, тыча грязным пальцем в наши засаленные гимнастерки, скороговоркой объявил: «Ты, ты, ты и ты — объект 8». Это значит танковый завод, грузить изношенные траки: изматывающая работа и совершенно невыполнимые нормы.

— Ты, ты, ты и вот эти десять — объект 27. — Это станция, разгрузка эшелонов со снарядами — пожалуй, еще хуже.

Конвой сразу же забирает своих подопечных губарей и уводит к машине на погрузку.

— Ты, ты, ты и вот эти — объект 110. — Это совсем плохо. Это нефтебаза. Очистка изнутри громадных резервуаров. Так провоняешь бензином, керосином и прочей гадостью, что потом невозможно ни есть, ни спать и голова болит. Одежду другую не выдают и мытья на губе не полагается. Но сегодня, кажется, пронесло.

Ефрейтор приближается. Куда же нас сегодня?

— Ты, ты и вот эти трое — объект 12.

— Куда же это?

Нас отвели в сторону, конвойный записал наши фамилии и дал обычных 10 секунд на погрузку в машину, и мы, как борзые псы, легкие и резвые, влетели под брезентовый тент новехонького «газика».

Пока конвойный расписывался за наши души, я толкнул локтем щуплого курсанта с артиллерийскими эмблемами, видимо, самого опытного среди нас, который, услышав цифру 12, заметно приуныл.

— Куда это?

— В коммунизм, к Салтычихе, — быстро прошептал он и так же шепотом увесисто выматерился.

Услышав это, я тоже выматерился: каждый знает, что хуже коммунизма ничего на свете не бывает. Про коммунизм я слышал много и про Салтычиху тоже, но просто не знал, что это называется «Объект 12».

Конвойный, брякнув автоматом, перепрыгнул через борт, и наш «газик», пару раз чихнув бензиновым перегаром и тряхнув разок для порядка, покатил по гладкой дореволюционной брусчатке прямо в светлое будущее.

Коммунизм находится на северо-западной окраине древнейшей славянской столицы — матери городов русских, тысячелетнего града Киева.

И хотя он занимает солидный кусок украинской земли, увидеть его или даже его четырехметровые бетонные заборы непосвященному просто невозможно. Коммунизм спрятан в глухом сосновом бору и со всех сторон окружен военными объектами: базами, складами, хранилищами. И чтобы глянуть только на заборы коммунизма, надо вначале пролезть на военную базу, которую охраняет недремлющая стража с пулеметами да цепные кобели.

Наш «газик» катил между тем по Брест-Литовскому шоссе и, миновав последние дома, проворно юркнул в ничем не приметный проезд между двумя зелеными заборами со знаком «Въезд воспрещен». Минут через пять «газик» уперся в серые деревянные некрашеные ворота, которые совершенно не напоминали вход в сияющее завтра. Ворота открылись перед нами и, пропустив нас, тут же захлопнулись. Мы очутились в мышеловке, с двух сторон высокие, метров по пять, стены, сзади деревянные, но, видать, крепкие ворота, впереди — металлические, еще покрепче. Откуда-то вынырнул лейтенант и двое солдат с автоматами, быстро посчитали нас, заглянули в кузов, в мотор и под машину, проверили документы водителя и конвойного. Зеленая стальная стенка перед нами дрогнула и плавно отошла влево, открыв перед нами панораму соснового бора, прорезанного широкой и ровной, как взлетная полоса аэродрома, дорогой. За стальными воротами я ожидал увидеть все что угодно, но не сплошной лес.

«Газик» тем временем несся по бетонке. Справа и слева среди сосен мелькали громадные бетонные коробки хранилищ и складов, засыпанных сверху землей и густо заросших колючим кустарником. Через несколько минут мы вновь остановились у немыслимо высокого бетонного забора. Процедура повторилась: первые ворота, бетонная западня, проверка документов, вторые ворота и вновь прямая гладкая дорога в лесу, только склады больше не попадались.

Наконец, мы остановились у полосатого шлагбаума, охраняемого двумя часовыми. В обе стороны от шлагбаума в лес уходил проволочный забор, вдоль которого серые караульные псы рвались с цепей. Много в своей жизни я видел всяких собак, но эти чем-то сразу поразили меня. Лишь много позже я сообразил, что любой цепной кобель в ярости рвет цепь и хрипит надрываясь, эти же свирепые твари были безгласны. Они не лаяли, а лишь шипели, захлебываясь слюной и бешеной злобой. На то, видать, она и караульная собака, чтобы лаять лишь в случаях, предусмотренных инструкцией.

«Газик», преодолев последнее препятствие, остановился перед огромным, метров 6 — 7 высотой, красным стендом, на котором золотистыми буквами, по полметра каждая, было выведено:

« ПАРТИЯ ТОРЖЕСТВЕННО ОБЕЩАЕТ — НЫНЕШНЕЕ ПОКОЛЕНИЕ

СОВЕТСКИХ ЛЮДЕЙ БУДЕТ ЖИТЬ ПРИ КОММУНИЗМЕ!»

И чуть ниже в скобках: «Из Программы Коммунистической партии Советского Союза, принятой XXII съездом КПСС».

Конвойный рявкнул: «Десять секунд! К МАШИНЕ!!!» — и мы, как серые воробушки, выпорхнув из кузова, построились у заднего борта машины. Десять секунд — жить можно, нас-то только пятеро; прыгать из машины — это не то, что карабкаться в нее через обледеневший борт, да и легкими мы стали за последние дни.

Появился мордастый ефрейтор с барскими манерами, в офицерских сапогах. Видать, из здешних, из свиты. Ефрейтор коротко объяснил что-то конвойному, а тот заорал: «Руки за спину! За ефрейтором, в колонну по одному! Шагом МАРШ!» Мы нестройно потопали по мощеной тропинке, расчищенной от снега, и, обогнув живописный ельник, без всякой команды все вдруг остановились, пораженные небывалой картиной.

На лесной поляне, окруженной молодыми елочками, в живописном беспорядке были разбросаны красивые строения. Никогда раньше и никогда потом, ни в фильмах, ни на выставках зарубежной архитектуры я не встречал такого удивительного сочетания красок, прелести природы и изящества архитектуры.

Я не писатель, и мне не дано описать очарования места, куда меня однажды занесла судьба.

Не только мы, но и наш конвоир, разинув рты, созерцали небывалое. Ефрейтор, привыкший, видимо, к такой реакции посторонней публики, прикрикнул на конвойного, приведя его в чувство, тот ошалело поправил ремень автомата, покрыл нас матом, и мы вновь вразнобой застучали по тропинке, мощенной серым гранитом, мимо замерзших водопадов и прудов, мимо китайских мостиков, выгнувших свои кошачьи спины над каналами, мимо мраморных беседок и крытых цветным стеклом бассейнов.

Миновав прелестный городок, мы вновь очутились в ельнике. Ефрейтор остановился на маленькой площадке, сплошь окруженной деревьями, и приказал разгребать снег, под которым оказался люк. Впятером мы подняли его чугунную крышку и отбросили в сторону.

Чудовищным зловонием дохнуло из недр земли. Ефрейтор, зажав нос, отпрыгнул в сторону в снег. Мы за ним, конечно, не последовали, можно ведь так и короткую очередь промеж лопаток схлопотать с эдакой прытью. Мы только зажали носы, попятившись от канализационной ямы. Ефрейтор глотнул чистого лесного воздуха и распорядился: «Насос и носилки там, а фруктовый сад во-о-он там. К 18.00 яму очистить, деревья удобрить!» И удалился.

То райское место, куда мы попали, называлось «Дача командного состава Варшавского Договора» или иначе «Объект 12». Держали дачу на тот случай, если Командование Варшавского Договора вдруг возгорит желанием отдохнуть в окрестностях престольного града Киева. Руководство же Варшавского Договора предпочитало отдыхать на Черноморском побережье Кавказа. Оттого дача пустовала. На случай приезда в Киев министра обороны или начальника генерального штаба имелась другая дача с официальным названием «Дача руководящего состава Министерства обороны» иди «Объект 23». Так как министр обороны и его первые заместители приезжают в Киев не каждое десятилетие, то и эта дача пустовала. На случай приезда в Киев руководителей партии и советского правительства имелись многочисленные «Объекты» в распоряжении киевских горкома и горисполкома, другие, посолиднее, в распоряжении Киевского обкома и облисполкома, и самые солидные, не в пример нашим военным, в распоряжении ЦК КП Украины, Совета Министров Украины и Верховного Совета Украины. Так что было где разместить дорогих гостей. Ни командующий Киевским военным округом, ни его заместители дачу 12 использовать не могли; им ведь положены персональные дачи. И вот с тем чтобы дача 12 имела жилой вид, тут и проживала постоянно жена командующего, а на даче 23 — его единственная дочь. Сам же он (с проститутками) — на своей персональной даче.

(Организация, поставляющая проституток руководящему составу, официально именуется Ансамбль песни и пляски Киевского военного округа. Такие организации созданы во всех округах, флотах, группах войск, а также при всех вышестоящих инстанциях).

Штат, обслуживающий жену генерала армии Якубовского, который в то время командовал Киевским военным округом, был просто огромным. Я не берусь говорить — сколько всего людей, ибо точно не знаю. Но точно знаю то, что каждый день в помощь многочисленным поварам, официантам, уборщицам, садовникам и прочим с губы привозят по 5 — 8 губарей, а иногда и по 20, на самую черную работу, вроде нашей сегодняшней. Их и сегодня туда повезли!

У губарей дача Варшавского Договора была известна под нехорошим именем «Коммунизм». Трудно сказать, отчего ее так окрестили, то ли из-за плаката при въезде на дачу, а может быть, за красоту этого места; а еще, может быть, за то, что сказочная красота и прелесть, таинственность и обаяние тут так тесно переплетались с ежедневным, унижением людей, за органическую близость красоты и дерьма.

А дерьма было слишком много.

— Глубока ли яма? — интересуется узбек — военный строитель.

— А до центра земли.

— Так можно же было трубу сделать и соединить с городской канализацией!

— Это у них такая система просто для безопасности придумана, а то вдруг какая секретная бумага упадет, что тогда? Враг не дремлет. Враг все. каналы использует. Вот и придумана здесь замкнутая система, чтоб утечки информации не было!

— Ни хрена-то вы, братцы, не понимаете, — подвел резюме щуплый артиллерист, — такая система придумана просто для сохранения генеральского экскремента, ибо он тут очень калорийный, не то что у нас с вами. Каков стол — такой и стул! Если бы какому-нибудь Мичурину дали столько первосортного экскременту, так он бы нашу родину в веках высокими урожаями прославил!

— Хватит болтать! — прервал дискуссию конвойный.

Хорошо, когда тебя конвоирует свой брат танкист. Жизнь совсем не та. Он, конечно, знает, что если кто заметит поблажки со стороны конвоя арестантам, то конвойный после смены займет место на губе вместе с теми, кого он только что охранял. И все-таки свой брат танкист — это куда лучше, чем пехота или авиация. Еще неплохо, когда охрану несут и не свои ребята, но опытные — третий или четвертый курс. Те хоть и не свои, да уж на губе хоть разок да посидели. Те понимают, что к чему. Хуже всего, когда охраняют сопляки, да еще и чужие. Первогодки всегда дурные и свирепые. Они инструкции понимают дословно. Именно один из таких и достался сегодня.

Высокий, мордастый, по заправке видно — первогодок, да еще все у него новое: и шинель, и шапка, и сапоги. У старослужащего так не бывает. У него что-нибудь одно может быть новым: или шинель, или сапоги, или ремень. Если все новое — значит желторотый. А эмблемы у него войск связи. В Киеве это может означать Киевское высшее инженерное радиотехническое училище — КВИРТУ. Их в Киеве иначе как квиртанутыми никто и не называет.

Квиртанутый, кажется, начинает выходить из себя. Пора, значит, и за работу.

Итак, начали трудовой день в коммунизме. Один дерьмо насосом качает, остальные четверо таскают вонючую жижу в генеральский сад. В напарники мне попался тот самый щуплый курсант-артиллерист, самый опытный из нас. Работа была явно не по силам ему. И когда мы тащили груженые носилки, он весь краснел и кряхтел — казалось, вот-вот не выдержит. Помочь ему я не мог ничем, сам-то тащил еле-еле за свои ручки. Грузить меньше мы не могли, потому что вторая пара сразу поднимала шум, а конвойный грозился доложить, кому следует.

Парня, однако, надо было поддержать, если не делом, то хоть словом. При груженых носилках это было абсолютно невозможно, но на обратном пути вполне.

Да и уходили мы метров на триста от зловонного люка и от конвойного, так что говорить было возможно.

— Слышь, артиллерия, тебе еще сколько сидеть? — начал я после того, как первые носилки мы вывалили под развесистую яблоню.

— Все, я уже отсидел, — вяло ответил он, — если только сегодня ДП не схлопочем.

— Счастливый ты! — искренне позавидовал я. — Слышь, бог войны, а тебе до золотых погон много еще?

— Все уже.

— Как все? — не понял я.

— А так, все. Приказ уж три дня как в Москве. Подпишет министр сегодня, вот тебе и золотые погоны, а, может, он завтра подпишет, значит, завтра я офицером стану.

Тут я еще раз ему искренне позавидовал. Мне-то еще год оставался. Еще один год гвардейского танкового училища. Год — это настолько много, что я еще в отличие от многих своих друзей не начал отсчет часов и минут до выпуска; я в тот момент только дни считал.

— Счастливый ты, артиллерист, с губы прямо в баньку да на выпускной вечер. Везет же людям!

— Если ДП не получим, — мрачно перебил он.

— В этом случае амнистия положена.

Он ничего не ответил, может быть, оттого, что мы приближались к мордастому конвойному.

Второй рейс для артиллериста оказался значительно труднее, чем первый, он еле доплелся до первых деревьев, и пока я опрокидывал носилки, он всем телом привалился к корявому стволу.

Парня надо было поддержать. Два козыря я уже бросил впустую: ни близкий выпуск из училища, ни близкое освобождение с губы его совершенно не обрадовали. У меня оставалась единственная надежда поднять его душевное состояние на должный уровень. Я решил подбросить ему мысль про светлое будущее, про коммунизм!

— Слышь, бог войны.

— Чего тебе?

— Слышь, артиллерия, вот тяжело нам сейчас, а придет время, будем и мы жить в таких вот райских условиях, в коммунизме. Вот жизнь-то будет! А?

— Как жить? С носилками говна в руках?

— Да нет, я не про то, — огорчился я такой душевной черствости. — Я говорю, настанет время — и будем мы жить вот в таких райских садах, в таких вот чудесных маленьких городках с бассейнами, а вокруг сосны столетние, а дальше яблоневые сады. А еще лучше вишневые. Слышь, поэзии-то сколько... Вишневый сад!?

— Дурак ты, — устало ответил он, — дурак, а еще танкист.

— Это почему же я дурак? — возмутился я. — Нет, ты постой, это почему же я дурак?

— А кто ж, по-твоему, говно в коммунизме таскать будет? А теперь помалкивай, приближаемся.

Вопрос этот, такой простой и заданный таким насмешливым тоном, громыхнул меня словно обухом по загривку. Вначале он не показался мне неразрешимым, но это был первый в моей жизни вопрос про коммунизм, на который я не нашел сразу, что ответить. До того все было абсолютно ясно: каждый работает как хочет и сколько хочет, по своим способностям, получает же чего хочет и сколько хочет, то есть по потребностям. Было абсолютно ясно, что, допустим, один желает быть сталеваром — пожалуйста, трудись на благо всего общества и на свое благо, конечно, ибо ты равноправный член этого общества. Захотел быть учителем — пожалуйста, всякий труд у нас в почете! Захотел быть хлеборобом — что может быть почетнее, чем кормить людей хлебом! Захотел в дипломаты — путь открыт! Но кто же будет возиться в канализации? Неужели найдется кто-нибудь, кто скажет: да, это мое призвание, тут мое место, а на большее я не способен? На острове Утопия этим занимались арестанты, как мы сейчас. Но в коммунизме ни преступности, ни тюрем, ни губы, ни арестантов не будет, ибо незачем совершать преступления — все бесплатно. Бери, что хочешь, — это не преступление, а потребность, и все будут брать по своим потребностям, это основной принцип коммунизма.

Мы опрокинули третьи носилки, и я победно заявил:

— Каждый будет чистить за собой! А кроме того, машины будут!

Он с сожалением посмотрел на меня.

— Ты Маркса-то читал?

— Читал, — запальчиво ответил я.

— Помнишь пример про булавки: если делает их один человек, то три штуки в день, а если распределить работу среди троих, один проволоку режет, другой затачивает концы, третий хвостики приделывает, то уже будет триста булавок в день, по сто на брата. Это разделением труда называется. Чем выше степень разделения труда в обществе, тем выше его производительность. В каждом деле должен быть мастер, виртуоз, а не любитель, не дилетант. А теперь представь себе хотя бы город Киев, и как полтора миллиона его обитателей, каждый для себя, канализацию прокладывают и в свободное от общественной деятельности время чистят ее и поддерживают в исправном состоянии. А теперь про машины. Маркс пророчил победу коммунизма в конце XIX века, но тогда не было таких машин, значит, и коммунизм был в то время невозможен, так? Сейчас тоже нет таких машин, это значит, что сейчас коммунизм тоже невозможен, так или нет? И пока таких машин нет, кто-то должен ковыряться в чужом дерьме, — а это, извините, не коммунизм. Допустим, когда-нибудь сделают такие машины, но кто-то же должен будет их настраивать и исправлять, а это тоже, наверное, не очень будет приятно; неужели у кого-то будет и вправду потребность всю свою жизнь заниматься только этим. Ты же поддерживаешь теорию Маркса о разделении труда, или ты не марксист?

— Марксист, — промямлил я.

— Мы приближаемся, поэтому несколько дополнительных вопросов для самостоятельного размышления. Кто в коммунизме будет закапывать трупы? Самообслуживание — или любители в свободное время этим будут заниматься? Да и вообще в обществе очень много грязной работы, не все же дипломаты и генералы. Кто свиные туши разделывать будет? А ты в рыборазделочном цехе был когда-нибудь? Рыбу подают, ее моментально разделывать надо и ни хрена не механизируешь, как быть? А кто будет улицы мести и мусор вывозить? Да вывозка мусора требует сейчас квалификации, и немалой, и дилетантами ты не обойдешься. А официанты будут при коммунизме? Сейчас это прибыльное дело, а когда деньги ликвидируют, как тогда? И последнее: тот, кто сейчас о чистке говна никакого понятия не имеет, товарищ Якубовский, например, заинтересован ли он в том, чтобы настал когда-нибудь такой день, когда он сам свое говно за собой убирать будет? Ну размышляй и помалкивай, приближаемся...

— Много болтаете, работать надо!

— Слышь, артиллерия, так что ж, по-твоему, коммунизма вообще никогда не будет?

Он даже остановился, сраженный моей дикостью.

— Да нет, конечно!

— А это еще почему? Контра ты недорезанная! Антисоветчик! — со всего размаху хрястнул я тяжеленные носилки оземь, и вонючая золотистая жидкость растеклась по ослепительно белому снегу и гранитной дорожке.

— Эх, что же ты наделал, — плюнул в сердцах артиллерист. — Теперь по пять суток схлопочем, как пить дать.

— Да нет, вроде никто не видал. Снегом сейчас забросаем. — Мы проворно принялись забрасывать снегом грязное пятно, но издали уже бежал наш конвойный.

— Вы что, лодыри, наделали! Только бы болтать! Отвечай за вас! Но вы у меня попляшете!

— Да ты не шуми, мы снегом сейчас забросаем, не видно будет, тяжеленная ведь зараза, вот из рук и вырвалась. А для сада тоже ведь хорошо. Снег через недельку растает, все и смоет.

Мордастый первокурсник, однако, не унимался:

— Вы бы не болтали, а дело бы делали! Но вы у меня попляшете!

Артиллерист тогда сменил тон.

— Ты, балбес, послужи столько, сколько мы, тогда орать будешь! А заложишь, сам же с нами и сядешь, за то, что недоглядел!

Я поддержал:

— Ты еще мал и глуп, не видал больших затруднений в жизни. А человеку уже на звание послали, он дня через три офицером станет.

А ты еще сопляк...

— Это я-то сопляк? Хорошо же... Он вскинул автомат и заорал:

— А ну работать.. Живо... Вы у меня покрутитесь... Артиллерист равнодушно посмотрел в его сторону и сказал мне спокойно: «Пошли... Не хрен с бараном разбираться. Посадят его сегодня... Это ты уж на мой опыт положись...»

Мы вразвалочку побрели к канализационному люку.

— Заложит! — уверенно сказал артиллерист. Не, — сказал я. — Попсихует только, к вечеру отойдет.

— Ну посмотришь.

— Не печалься, мой друг, и не ахай. Жизнь бери, как коня за узду! Слышь ты, контра недобитая, так отчего же, по-твоему, коммунизма никогда не будет?

— А потому не будет, только ты носилки не бросай... А потому не будет, что не нужен он, этот самый коммунизм, нашей партий и ее ленинскому центральному комитету.

— Врешь, контра!!!

— Сопи в две дырки, псих несчастный. Уймись, не ори. По дороге туда невозможно с тобой разговаривать. Потерпи, сейчас разгрузимся, я тебе преподам.

Разгрузились.

— Так вот, представь себе, что коммунизм наступит завтра утром.

— Да нет, это невозможно, — оборвал я. — Нужно сначала материально-техническую базу построить.

— А ты представь себе, что 1980 год наступил, и партия, как обещала, эту самую базу создала. Так вот, что, собственно, обычный наш стандартный секретарь райкома будет иметь от этого самого коммунизма? Ась? Икры вдоволь? Так у него ее и сейчас сколько угодно. Машину? Да у него две персональные «Волги» и частная про запас. Медобслуживание? Да у него все медикаменты только иностранные. Жратва? Бабы? Дача? Да все у него это есть. Так что ничего нового он, наш дорогой секретарь райкома самого захудалого, от коммунизма не получит. А что он потеряет? А все потеряет! Так он на Черноморском побережье на лучших курортах пузо греет, а при коммунизме все равны, как в бане, не хватит всем места на том пляже. Или, допустим, изобилие продуктов, бери в магазине, что хочешь и сколько хочешь, и очереди там даже не будет; так все равно же хлопоты — сходи да возьми. А зачем ему это, если холуи ему все на цырлах сегодня носят; зачем ему такое завтра, если сегодня лучше? Все он в коммунизме потеряет: и дачу, и врачей персональных, и холуев, и держиморду из охраны.

Так что на уровне райкома даже нет у них заинтересованности в том, чтобы коммунизм наступил завтра, и послезавтра тоже не хочется. А уж таким Якубовским да Гречкам он и подавно не нужен. Видал, как на Китай накинулись, мол, в Китае уравниловка, все в одинаковых штанах ходят. А как же мы-то в коммунизме жить будем? Будет мода или нет? Если не будет моды, все будем в арестантских телогрейках ходить? Партия говорит: нет. А как тогда всех модной одеждой обеспечить, если она бесплатная и каждый берет сколько хочет? Да где же на всех баб лисьих шуб да песцов набрать? Вот жена Якубовского каждый день горностаевые шубы меняет. А если завтра коммунизм вдруг настанет, сможешь ли ты доказать доярке Марусе, что ее ляжки хуже, чем у этой старой дуры, и что ее положение в обществе менее почетно? Маруська баба молодая, ей тоже горностая подавай, и золото, и бриллианты. А ты думаешь, выдра— Якубовская сама свои меха и бриллианты без боя отдаст? Вот и не хотят они, чтоб завтра коммунизм наступил — и все тут. Оттого исторический период придуман. Ленина читал? Когда он нам коммунизм обещал? Через 10-15 лет. Так? А Сталин? Тоже через 10 — 15, иногда через двадцать. А Никита Сергеевич? Через 20. И вся партия народу клялась, что на этот раз не обманет. Ты думаешь, придет этот самый 1980 год — будет коммунизм? Ни хрена не будет.

А думаешь, кто-нибудь спросит у партии ответа за ложь? А ровным счетом никто не спросит!

А задумывался ли ты, дорогой танкист, почему именно 15 — 20 лет все правители выдумывают? А это чтобы самому успеть пожить всласть, и чтобы в то же время надежда у народа не терялась. А еще, чтоб успели все эти обещания забыться. Кто ведь сейчас вспомнит, что там Ленин обещал. И 1980 год придет — ровным счетом никто не вспомнит, что время-то подошло. Пора бы и ответ держать! За такие вещи партию и судить бы пора!

— А сам-то ты коммунист?

— Не коммунист, а член партии. Пора разницу понимать!

Он замолчал, и мы больше не разговаривали с ним до самого вечера.

К вечеру мы-таки добрались до дна, вычерпали все. К самому концу работы на тропинке появилась тощая морщинистая женщина в роскошной шубе. Шла она в сопровождении ефрейтора. На этот раз лицо ефрейтора носило не барское, а холуйское выражение.

— Смотри, — предупредил артиллерист, — будет Салтычиха сутки давать — не рыпайся. Она женщина слабая — под трибунал живо упечет.

Ефрейтор окинул яму и сад одним взглядом и масляным голосом доложил:

— Все они сделали, я целый день... — маслил ефрейтор.

— Только всю дорожку загадили и снегом закидали, — вставил наш конвойный.

Ефрейтор исподтишка бросил на конвойного ненавидящий взгляд.

— Какую дорожку? — ласково поинтересовалась тощая особа.

— А вот пойдемте, пойдемте, я вам все покажу! — И он размашистым шагом двинулся по дорожке. Особа засеменила за ним.

Смеркалось. Начало подмораживать, и конвойный с трудом отбивал сапогом комья примерзшего снега.

— Вот тут, и снегом загребли, думали, я не замечу. А я все вижу.

— Кто? — вдруг визгливо закричала старуха.

— А вот эти двое, дружки... Притаились... Думают их не заметят... А мы все видим...

— По пять суток ареста каждому, — прошипела старуха... — А вы, Федор... А вы, Федор... — Лицо ее задышало бешенством. Не договорив, она запахнула шубу и быстро пошла к чудесному городку.

Лицо ефрейтора искривилось, он повернулся к нашему конвойному, который, видимо, не понял, что нечаянно насолил всемогущему Федору.

— Уводи свою сволочь! Я тебе, гад, припомню!

Конвойный недоуменно уставился на ефрейтора: я ж как лучше старался! — Иди, иди, я с тобой посчитаюсь!

Мы нестройно застучали подковами мимо чудесного городка, который с наступлением темноты стал еще прелестнее.

Какие-то дети резвились в бассейне, отделенные от мороза зеленоватой прозрачной стенкой. Высокая женщина в строгом синем платье и белом переднике наблюдала за ними.

Нашего возвращения из коммунизма дожидался заместитель начальника Киевской гарнизонной гауптвахты, младший лейтенант Киричек, предупрежденный, видимо, о полученных ДП.

Младший лейтенант раскрыл толстую конторскую книгу.

— Так, значит, по пять суток каждому... Так и запишем. Пять... Суток.., Ареста... От командующего округом... за... на... ру... ше... ни... е... воинской дисциплины.

— Ах, черт, — спохватился он. — Командующий-то в Москву улетел на съезд партии. Как же это я! — Он покрутил книгу, затем, вдруг сообразив, перед словом «командующий» пыхтя приписал «зам.». — Ну вот, все в порядке. А у тебя, Суворов, первые пять суток от зам. командующего и вторые пять суток тоже от зам. командующего. А третьи от кого будут? — И весело заржал собственной шутке.

— Выводной!

— Я, товарищ младший лейтенант!

— Этих вот двоих голубчиков в 26-ю. Пусть часок-другой посидят, чтоб знали наперед, что ДП -это не просто новый срок отсидеть — это кое-что посерьезнее!

26-я камера на Киевской губе именуется «Революционной», потому что из нее когда-то, еще до революции, сбежал знаменитый уголовник Григорий Котовский, который в этой камере дожидался суда за изнасилование. Позже, в 18-м году, Котовский со своей бандой примкнул к большевикам и за неоценимые услуги в уголовном плане по личному указанию Ленина был переименован в торжественной обстановке из уркаша в революционеры.

С него-то и начались неудавшиеся ленинские эксперименты по приручению российского уголовного мира.

Опыт знаменитого революционера был всесторонне учтен, и после революции из камеры уж больше никто не убегал.

В камере ни нар, ни скамеек — только плевательница в углу. И стоит она там неспроста. До краев она наполнена хлоркой! Вроде как дезинфекция. Окно, через которое сбежал герой революции, давно замуровали, а камера настолько мала, а хлорки так много, что просидеть там пять минут кажется невозможным. Из глаз слезы катятся градом, перехватывает дыхание, слюна переполняет весь рот, грудь невыносимо колет.

Только нас втолкнули в камеру, опытный артиллерист, захлебываясь кашлем, оттолкнул меня от двери. Я-то хотел сапогом стучать. Положившись на его опыт, я отказался от этой попытки. Много позже я узнал, что артиллерист оказался прав и в этом случае: прямо напротив нашей 26-й камеры находилась 25-я камера, специально для. тех, кому не сиделось в 26-й. После 25-й все успокаивались и возвращались в 26-ю спокойными и терпеливыми.

Между тем к нам втолкнули третьего постояльца. Мне было решительно наплевать на то, кто он таков, я и не старался рассмотреть его сквозь слезы, но опытный артиллерист, казалось, ждал его появления. Он толкнул меня (говорить было совершенно невозможно) и указал рукой на третьего. Протерев глаза кулаком, я узнал перед собой нашего конвойного.

Обычно арест никогда не начинается с 21, 25 или 26-й камеры. Только тот, кто получает дополнительный паек — ДП, проходит через одну из них, а иногда и через две.

Наш квиртанутый первогодок начал спою эпопею именно с 26-й камеры: то ли всемогущий ефрейтор напел младшему адъютанту или порученцу командующего, то ли наш конвоир рыпнулся когда, сдав автомат и патроны, вдруг узнал, что его взвод возвращается в родные стены, а он почему-то на 10 суток остается на губе. А может быть, младший лейтенант для потехи решил подсадить его к нам, наперед зная нашу реакцию.

Попав в белесый туман хлорных испарений, новый арестант захлебнулся в первом приступе кашля. Его глаза переполнились слезами. Он беспомощно шарил рукой в пустоте, пытаясь найти стенку.

Мы не были благородными рыцарями, и прощать у нас не было ни малейшей охоты. Можно сказать, что бить беспомощного, ослепшего на время человека нехорошо, да еще в момент, когда он не ждет нападения. Может быть, это и вправду нехорошо для тех, кто там не сидел. Мы же расценили появление конвойного как подарок судьбы. Да и бить мы его могли только тогда, когда он был беззащитен. В любой другой обстановке он раскидал бы нас, как котов, слишком уж был мордаст. Я пишу, как было, благородства во мне не было ни на грош, и приписывать себе высокие душевные порывы я не собираюсь. Кто был там, тот поймет меня, а кто там не был, тот мне не судья.

Артиллерист указал мне рукой, и когда высокий электроник выпрямился между двумя приступами кашля, я с размаху саданул сапогом ему между ног. Он взвыл нечеловеческим голосом и согнулся, приседая, в этот момент артиллерист со всего маху хрястнул сапогом прямо по его левой коленной чашечке. И когда тот забился в судорогах на полу, артиллерист, уловив момент выдоха, пару раз двинул ему ногой в живот.

От резких движений все мы наглотались хлора. Меня вырвало. Артиллерист захлебывался. Конвойный лежал пластом на полу. Нам не было абсолютно никакого дела до него.

Меня вновь вырвало, и я совершенно отчетливо почувствовал, что мне быть в этом мире осталось немного. Мне ничего не хотелось, даже свежего воздуха. Стены камеры дрогнули и пошли вокруг меня. Издали приплыл лязг открываемого замка, но мне было решительно все равно.

Откачали меня, наверное, очень быстро. Мимо меня по коридору потащили конвойного, не очухался еще.

И мне вдруг стало невыносимо жаль, что, очнувшись на нарах, он так и не поймет того, что с ним случилось в 26-й. Я тут же решил исправить ситуацию и добить его, пока не поздно. Я рванулся всем телом, пытаясь вскочить с цементного пола, но из этого получилась лишь жалкая попытка шевельнуть головой.

— Ожил, — сказал кто-то прямо над моей головой. — Пусть еще малость подышит.

Артиллерист был уже на ногах, его рвало. Кто-то совсем рядом произнес:

— Приказ министра обороны, он уже офицер!

— Приказ министра пришел сегодня, а подписан-то еще вчера, — возразил другой голос. — Значит, амнистия распространяется только на срок, что он отбывал вчера. А. сегодня, уже став офицером, он получил новый срок от заместителя Командующего округом. И амнистия министра на новый срок не распространяется.

— Ах, черт. А если по такому случаю к заместителю командующего обратиться. Случай-то необычный!

— Да зам его в глаза не видел, вашего новоиспеченного лейтенанта. Это супруга самого распорядилась. А сам — он на съезд партии уехал. Не пойдете же вы к ней просить?

— Это уж точно! — согласился второй голос.

— А отпустить его под амнистию министра мы не можем, ежели она завтра с проверкой нагрянет, всем головы открутит!

— Это точно.

Случилось так, что, пока наш артиллерист чистил канализацию, министр обороны подписал приказ, по которому он и еще двести счастливцев из курсантов превратились в лейтенантов. Приказ министра в этом случае является отпущением всех грехов. Но пока приказ шел из Москвы, наш артиллерист успел получить новый срок, якобы от заместителя Командующего Киевским военным округом. И никто ничего сделать не мог.

Но он теперь офицер, и место его — в офицерском отделении, которое отделено от общего высокой стеной. Мы обнялись как братья, как очень близкие люди, которые расстаются навеки. Он грустно улыбнулся мне и, как есть, перепачканный испражнениями супруги будущего Главнокомандующего объединенными вооруженными силами стран участниц Варшавского Договора Маршала Советского Союза И. И. Якубовского, уже теперь без конвоя пошел к железным воротам офицерского отделения.

В тот день в столице нашей родины, городе-герое Москве под грохот оваций тысяч делегатов и наших многочисленных братьев, съехавшихся со всех концов земли, в Кремлевском Дворце съездов начал свою работу XXIII съезд Коммунистической партии Советского Союза, съезд очередной и исторический.

С того дня партия больше ничего торжественно не обещала нынешнему поколению советских людей".

_________________
"Чрез меру трудного для тебя не ищи, и, что свыше сил твоих, того не испытывай. Что заповедано тебе, о том размышляй; ибо не нужно тебе, что сокрыто.... ибо многих ввели в заблуждение их предположения, и лукавые мечты поколебали ум их"


Вернуться к началу
 Профиль  
 
 Заголовок сообщения: Re: Притчи
СообщениеДобавлено: Пт дек 18, 2015 8:44 pm 

Зарегистрирован: Пт июн 15, 2012 12:25 pm
Сообщения: 5721
Откуда: Луганщина
Отца какой-то мальчик провожал
На кладбище и горько причитал:
«Куда тебя несут, о мой родной,
Ты скроешься навеки под землёй!
Там никогда не светит белый свет,
Там нет ковра, да и подстилки нет!
Там не кипит похлёбка над огнём,
Ни лампы ночью там, ни хлеба днём!
Там ни двора, ни кровли, ни дверей,
Там ни соседей добрых, ни друзей!
О, как же ты несчастен будешь в том
Жильё угрюмом, мрачном и слепом!
Родной! От тесноты и темноты
Там побледнеешь и увянешь ты!»
Так в новое жильё он провожал
Отца и кровь — не слезы — проливал.
«О, батюшка! — Джуха промолвил тут. —
Покойника, ей-богу, к нам несут!»
«Дурак!» — сказал отец. Джуха в ответ:
«Приметы наши все, сомненья нет,
Всё как у нас: ни кровли, ни двора,
Ни, хлеба, ни подстилки, ни ковра!»
Источник: http://pritchi.ru/id_7294

_________________
"Чрез меру трудного для тебя не ищи, и, что свыше сил твоих, того не испытывай. Что заповедано тебе, о том размышляй; ибо не нужно тебе, что сокрыто.... ибо многих ввели в заблуждение их предположения, и лукавые мечты поколебали ум их"


Вернуться к началу
 Профиль  
 
 Заголовок сообщения: Re: Притчи
СообщениеДобавлено: Пт дек 18, 2015 8:56 pm 

Зарегистрирован: Пт июн 15, 2012 12:25 pm
Сообщения: 5721
Откуда: Луганщина
Басня Крылова: ПОХОРОНЫ

В Египте в старину велось обыкновенье,
Когда кого хотят пышнее хоронить,
Наемных плакальщиц пускать за гробом выть.
Вот некогда на знатном погребенье -
Толпа сих плакальщиц, поднявши вой,
Покойника от жизни скоротечной
В дом провожала вечной
На упокой.
Тут странник, думая, что в горести сердечной
То рвется вся покойника родня,
«Скажите, — говорит, — не рады ли б вы были,
Когда б его вам воскресили?
Я Маг; на это есть возможность у меня:
Мы заклинания с собой такие носим -
Покойник оживет сейчас». -
«Отец! — вскричали все, — обрадуй бедных нас!
Одной лишь милости притом мы просим,
Чтоб суток через пять
Он умер бы опять.
В живом в нем не было здесь проку ни какова,
Да вряд ли будет и вперед;
А как умрет,
То выть по нем наймут нас, верно, снова.


Есть много богачей, которых смерть одна
К чему-нибудь годна.

_________________
"Чрез меру трудного для тебя не ищи, и, что свыше сил твоих, того не испытывай. Что заповедано тебе, о том размышляй; ибо не нужно тебе, что сокрыто.... ибо многих ввели в заблуждение их предположения, и лукавые мечты поколебали ум их"


Вернуться к началу
 Профиль  
 
 Заголовок сообщения: Re: Притчи
СообщениеДобавлено: Вт дек 22, 2015 2:24 pm 

Зарегистрирован: Пт июн 15, 2012 12:25 pm
Сообщения: 5721
Откуда: Луганщина
Биографические Анекдоты про И. А. Крылова. http://az.lib.ru/k/krylow_i_a/text_0100.shtml

"Иван Андреевич, зная всю силу своего литературного оружия, т. е. сатиры, выбирал иногда случаи, чтобы не промахнуться и метко попасть в цель; вот доказательство. В "Беседе русского слова", бывшей в доме Державина, приготовляясь к публичному чтению, просили его прочитать одну из его новых басен, которые тогда были лакомым блюдом всякого литературного пира и угощения. Он обещал; но на предварительное чтение не явился, а приехал в "Беседу" во время самого чтения и довольно поздно. Читали какую-то чрезвычайно длинную пиесу; он сел за стол. Председатель отделения А. С. Хвостов, сидевший против него за столом, вполголоса спрашивает У него: "Иван Андреевич, что, привезли?" - "Привез". - "Пожалуйте мне", - "Вот ужо, после". Длилось чтение, публика утомилась, начинали скучать, зевота овладела многими. Наконец дочитана пиеса. Тогда Иван Андреевич руку в карман, вытащил измятый листочек и начал: "Демьянова уха". Содержание басни удивительным образом соответствовало обстоятельствам, и приноровление было так ловко, так кстати, что публика громким хохотом от всей души наградила автора за басню, которою он отплатил за скуку ее и развеселил ее прелестью своего рассказа".

_________________
"Чрез меру трудного для тебя не ищи, и, что свыше сил твоих, того не испытывай. Что заповедано тебе, о том размышляй; ибо не нужно тебе, что сокрыто.... ибо многих ввели в заблуждение их предположения, и лукавые мечты поколебали ум их"


Вернуться к началу
 Профиль  
 
 Заголовок сообщения: Re: Притчи
СообщениеДобавлено: Вт дек 22, 2015 4:20 pm 
Аватара пользователя

Зарегистрирован: Вс авг 24, 2008 9:02 pm
Сообщения: 6845
Откуда: НОВОРОССИЯ
а все-таки классная была традиция - собираться какими-то своими кругами и читать или исполнять свои произведения

_________________
"Будь готов принять то, что дано тебе испытать" Ф.Герберт "Дюна"


Вернуться к началу
 Профиль  
 
 Заголовок сообщения: Re: Притчи
СообщениеДобавлено: Вт дек 22, 2015 5:16 pm 

Зарегистрирован: Пт июн 15, 2012 12:25 pm
Сообщения: 5721
Откуда: Луганщина
Ну, у нас такая же - у нас есть этот форум, где мы можем делать тоже самое. Слава интернету!

_________________
"Чрез меру трудного для тебя не ищи, и, что свыше сил твоих, того не испытывай. Что заповедано тебе, о том размышляй; ибо не нужно тебе, что сокрыто.... ибо многих ввели в заблуждение их предположения, и лукавые мечты поколебали ум их"


Вернуться к началу
 Профиль  
 
Показать сообщения за:  Поле сортировки  
Начать новую тему Ответить на тему  [ Сообщений: 57 ]  На страницу Пред.  1, 2, 3, 4  След.

Часовой пояс: UTC + 3 часа


Кто сейчас на конференции

Сейчас этот форум просматривают: нет зарегистрированных пользователей и гости: 22


Вы не можете начинать темы
Вы не можете отвечать на сообщения
Вы не можете редактировать свои сообщения
Вы не можете удалять свои сообщения
Вы не можете добавлять вложения

Найти:
cron